АЛЕКСАНДР ПОДКОЛЗИН

 

«РЫЦАРИ ПОДМОСТКОВ»

 

драма

 

 

 

 

Действующие лица

Антонин

Петров Дмитрий Дмитриевич

Лакедемонская Ольга Евгеньевна

Лещина Меркурий Павлович, управляющий

Бевс, помощник Петрова

Тамразян Рачья Ашотович, личный врач Петрова

Григорий, личный  шофер Петрова

Юдаев, работник

Чинский, режиссёр

Губернатор

 

   А также – охранники, телохранители, костюмеры, гримёры и кое-кто из постояльцев пансионата:

 

Ершов

Буткевич

Дульчин

Баскаков

Брюкин

Кнатеев

Махотиков

Мотыгин

Святобогов

Чевокин

Куроедкин

 

 

 

 

 

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

 

СЦЕНА 1.

 Просторный холл в огромном доме. Скромное убранство.

 Входят Дульчин и Баскаков.

 

БАСКАКОВ.  Начинаем?

ДУЛЬЧИН.  Да. Давай, постепенно в разгон возьмём, а там уж… (Подходит к топчану и располагается на нём.) Главное наше, чтобы говорочек соответствующий подавать какой надлежит, да придумку свою выдерживать.

БАСКАКОВ.  (Усевшись за стол.) Это всё ясно: чтобы заданная идея не провисала.

ДУЛЬЧИН.  Тихо! Идёт кто-то.

БАСКАКОВ.  Как идёт? Кто? Ведь рано ж ещё.

ДУЛЬЧИН.  Всё, всё. Начали, начали уже. Авось справимся.

 

СЦЕНА 2.

 Входит Антонин и направляется к шкафу.

 

БАСКАКОВ.  А ты всё бегаешь, Антонинчик? Я тоже в твои годы всё бегал.

АНТОНИН.  От кого? (Достаёт из шкафа телескоп.)

БАСКАКОВ.  Бегал-то? А бегалось, оттого и бегал. О, какой у тебя механизм. Всё хочу я тебя спросить: что ж ты там смотришь, в эту самую пучеглазую дуру?

ДУЛЬЧИН.  Наверное, вся геометрия космоса видна как на ладони.

БАСКАКОВ.  А-а. Так ведь это же всё равно – мечтательность.

ДУЛЬЧИН.  Эх, если бы за мечтательность деньги платили.

БАСКАКОВ.  Это какой же дурак за мечтательность станет деньги платить? Нет, что-что, а мечты уж точно ничего не стоят. А если бы даже и платили, тогда бы на мечтателей всех денег не уготовить: все страны в миг бы разорились.

АНТОНИН.  Какие же вульгарные вещи вы говорите. (С телескопом в руках уходит по лестнице наверх.)

ДУЛЬЧИН.  (Вослед.) Пенсию-то, миленький, как будешь себе зарабатывать? Звёздами на небесах, что ли?

БАСКАКОВ.  Да оставь. Не надо с ним уж так.

ДУЛЬЧИН.  (Прокашлявшись.) А я что? – я ничего. Но чего на чердаке-то всё время торчать? И с речитативами там всё что-то.

БАСКАКОВ.  С речитативами?

ДУЛЬЧИН.  Я на днях слышал одну его фразу; зычно он так: И Гамлет должен всё перетерпеть до времени неотвратимой мести!

БАСКАКОВ.  Ого, не простая фраза.

ДУЛЬЧИН.  Может, он так, по-своему, Шекспира проходит; или, может, он там что слагает в уединении со звёздами?

БАСКАКОВ.

О, провинциальный и пытливый юный ум!

Не устаёт он лишь со звёздами от дум,

При этом сам себя, дурманя бреднями стихов

И опьяняясь прелестью рождения слогов.

 

ДУЛЬЧИН.  Да-да. (Морщится, держась за сердце.) Ох, не ладно мне что-то.

БАСКАКОВ.  Что, Лукьяша, пошаливает моторчик?

ДУЛЬЧИН.  Разнылось как-то сегодня; и ноет, и ноет.

БАСКАКОВ.  У меня с утра тоже подсасывает. (И взглянув в окно.) Так, всё!

ДУЛЬЧИН.  (Вздрогнув.) Что всё?

БАСКАКОВ.  Вон идут.

ДУЛЬЧИН.  Вот и настал наш выход. (И перекрестившись.) Только бы нам свою фантазию ухватить, а там и по ходу дела сработаем с божьей помощью.

БАСКАКОВ.  (Начинает возиться с посудой на столе.) А мы давай пробу снимать.

ДУЛЬЧИН.  С браги, что ль? (И было захихикав.) Это я завсегда готов.

БАСКАКОВ.  (Испуганно осмотревшись по сторонам.)  Да что ты – молчи уж!..

 

СЦЕНА 3.

 Входят Лакедемонская и Григорий.

 

ГРИГОРИЙ.  (Пропуская вперёд себя Лакедемонскую.) Вот сюда проходите. Ну-ка, вы тут, определяйте место для представителя власти. Вишь ты, в нашинских лесах люди пропадать стали. (Замолкает, заметив на себе строгий взгляд Лакедемонской.)

ДУЛЬЧИН.  А чего это им пропадать? Они и без того все пропащие здесь.

ГРИГОРИЙ.  Пойду я. (И к Лакедемонской.)  А вы, как встретитесь с Дим Димычем, то расскажите ему, что ваша машина на трассе сдохла. Коли он мне даст добро, я отвезу вас назад.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А если не даст, тогда что?

ГРИГОРИЙ.  (Пожав плечами.) Моё дело – то, что скажут. (Уходит.)

ДУЛЬЧИН.  Кум, ты бы свою стёганку вон оттуда убрал. Пусть представитель там располагается.

БАСКАКОВ.  Вот сюда, уважаемая. Для вас тут местечко в самый раз. И давайте вот каши покушайте.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Спасибо, но каша – потом. А сейчас, если позволите, давайте побеседуем. (Вынимает из своей сумки бумаги и присаживается за стол.) Вы не против?

ДУЛЬЧИН.  Коли у вас, товарищ представитель, к нам какие-то вопросы, то мы с кумом ни о чём таком не осведомлены.

БАСКАКОВ.  Да, мы ни в какой степени не осведомлены.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А вы не догадываетесь, по какому поводу я здесь?

ДУЛЬЧИН.  Поводов у вас может быть масса. Разве догадаешься?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Поглядев в свои бумаги.) Пять дней назад, скажем, отправились сюда двое молодых людей и пропали. Может быть, вы слышали что-нибудь об этом? (И тот, и другой отрицательно качают головами.)

БАСКАКОВ.  Вам надобно переговорить с Дим Димычем.

ДУЛЬЧИН.  Да, об этом – с ним.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Помолчав и осмотревшись.) А это что за помещение? Тут проживает кто-то или как?

БАСКАКОВ.  Ещё как живут и проживают! А что?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да такое впечатление, что здесь всё как-то не вполне для естественной жизни. Интересно…

 

СЦЕНА 4.

 Открывается дверь и входит Юдаев. Сразу заметив Лакедемонскую, он изучает её пристальным немигающим взглядом.

 Баскаков и Дульчин испуганно переглядываются.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Обернувшись.) Вы – Петров Дмитрий Дмитриевич?

ЮДАЕВ.  (К Дульчину.) А знаешь, дед, зачем люди – а особенно незнакомые люди, – встречаются друг с другом? Ради событий.

ДУЛЬЧИН.  (Переглянувшись с Баскаковым.) Ты бы, Мишенька, потише как-нибудь.

ЮДАЕВ.  Ты меня не глуши. Тут что, интим?

ДУЛЬЧИН.  Миша, тут вот – следователь.

ЮДАЕВ.  Она?

БАСКАКОВ.  Послушай, не надобно тебе… это… быть сейчас здесь, а?

ЮДАЕВ.  Это ты – следователь, девонька?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Показывает удостоверение.) Старший инспектор прокуратуры.

ЮДАЕВ.  (Заглядывая в документ.) Прокуратура, значит, причапала?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  И посоветую вам вести себя подобающим образом. Договорились? Может, вы сядете?

ЮДАЕВ.  А ты, девонька, меня не сажай. И не договаривался я с тобою ни о чём, потому как я с тобой ещё не пил. Хм, а есть.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Я здесь вам не девонька, и уж тем более не надо мне говорить “ты”.

ЮДАЕВ.  Вы” –  говоришь? “Вы” – это надо ещё заслужить. (Достаёт бутылку с бумажной пробкой и ставит на стол.) А ну, шершни холостяцкие, – стаканы!

БАСКАКОВ.  (Оживившись.) Во, Мишка!

ДУЛЬЧИН.  (В момент куда-то проковыляв и уже расставляя на столе четыре стакана.) По-нашински, Мишенька! Вот он – какой баловник! (И погладив бутылку.) А какая ещё нам, грешным, радость? Да, кум?

БАСКАКОВ.  Точно! Сейчас угостит если Миша, выпьем и будем уважать друг друга великодушно.

ДУЛЬЧИН.  (Захихикав.) Вон она какая мутненькая.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Нет-нет-нет, дорогие товарищи. Так дело не пойдёт.

ЮДАЕВ.  Какое такое дело?

БАСКАКОВ.  (Приглушённо.) Она по делу: ожидает Дим Димыча.

ЮДАЕВ.  Ах, вот тут какая штукень? Тогда не-ееет. (Прячет бутылку в карман.)

БАСКАКОВ.  Да что ты, Миша? Куда же ты её хоронишь? Да ништо мы не русские?

ДУЛЬЧИН.  Ай, миленький мой, за что ж ты наказываешь нас таким издевательством? Господи, да чем же тебя задобрить?

ЮДАЕВ.  Эх вы, дурни старые, постеснялись бы вон представителя. И что я вам – поило какое-то? Вы тут обопьётесь самогонкой, облик человеческий потеряете, а потом что? – на простор, природу пугать да землю русскую собою позорить? А мне за вас, паразитов, Дим Димыч опять задаст нагоняю. Ну, что насупились? Подвести меня под черту хотели? Падший вы народец: ушлый, гадкий, льстивый, тьфу! (Направляется к двери.)

ДУЛЬЧИН.  (Плетясь следом за Юдаевым и скуля-завывая.) Ай, Мишенька, да за что ж ты нас так-то наказываешь?

БАСКАКОВ.  Миша, мы ведь, поверь, к тебе со всею своей сердечной открытостью.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Постойте, прошу вас, Михаил.

ЮДАЕВ.  (Остановившись и оттолкнув Дульчина.) Что ещё?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вы поймите меня, я прибыла сюда не ради своего праздного любопытства. У меня есть начальство, – вы понимаете, да? Оно поручило мне выяснить здесь кое-какие вопросы на предмет, скажем, общей правовой обстановки и произвести соответствующую выверку.

ЮДАЕВ.  Ты – из области, что ли?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ну да.

ЮДАЕВ.  То-то и видно сразу – не наша. Выверку, говоришь?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Не для игрищ же меня сюда направили.

ЮДАЕВ.  С меня-то тебе что? Иди и выверяй себе. А помощником тебе быть – ты в этом от меня лучше отвали.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Что это за выражение? Объясните, что это за “отвали”?

ЮДАЕВ.  Сказал же: отвали! Предупреждаю: сама ведь потом пожалеешь.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Это чёрт знает что, стойте! Мне что же, оружие достать? Да? Другого языка вы не понимаете? Нет?

 

 Юдаев, вытаращившись, смотрит на Лакедемонскую.

 Лица стариков застывают в ужасе.

 

ЮДАЕВ.  (Не сводя глаз с Лакедемонской.) Ты что на меня орёшь?

ДУЛЬЧИН.  Мишенька, нам бы всем посговорчивее. Разве раздоры что разрешат? А вы, уважаемая, не подумайте, что он против власти бунтуется; просто он излишне по-славянски эмоциями напорничает: так этим он себя только изранивает.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ладно, ладно, давайте успокоимся, хорошо? Давайте, прошу вас, просто поговорим.

ЮДАЕВ.  Ты здесь шарады не наворачивай. И если что имеешь, то говори напрямки: что тебе нужно?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да какие тут могут быть шарады. Вот у меня материалы, и материалы очень серьёзные. В этой стороне люди пропадают, деревни горят, общественные хозяйства не поймёшь – в чьём ведении. Короче, сигналы поступают, дела заводятся, но далее – просто чехарда какая-то: с заявителями – путаница, обстоятельных данных – ни на гран; со свидетелями – кавардак: то петляния, то переменчивость в словах, а то и совсем отказы от показаний. Все следственные кадры и без того разбросаны по всей области, а в вашем районе специалистов и вовсе не оказалось. Вот и командировали меня сюда. Так что мне надо сделать выверку фактов дела на соответствие с законодательством.

БАСКАКОВ.  Да уж, кладут-то на того, кто везёт.

ЮДАЕВ.  Значит, ты – специалист? Хм, если птица залетает в окно, – знаешь, что с ней делают? Шею ей свёртывают.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да поймите же, у меня – работа, и я должна, по крайней мере, здесь что-то прояснить. (Смотрит в бумаги, и выдернув оттуда лист.) Вот, восемь лет назад, господин Петров получил официальное право на использование земли площадью…

ЮДАЕВ.  Это всё – к Дим Димычу. Я отвечаю за себя и за порученные мне дела.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Какие дела?

ЮДАЕВ.  (Садится за стол, и к Дульчину.) Вот, дед, как определить: хороший перед тобой человек или плохой? Как тут разобраться?

ДУЛЬЧИН.  Не злобив ты душою, Мишенька, да.

ЮДАЕВ.  Федотыч, ну, как тут разобраться?

БАСКАКОВ.  А я, Миша, совсем не разбираюсь в людях.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (К Юдаеву.) Так чем вы же здесь занимаетесь?

ЮДАЕВ.  (Достаёт бутылку, выдёргивает пробку и наполняет стакан.) Пей!

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вы что, с ума сошли?

ЮДАЕВ.  Пей – и тогда скажу: чем я тут занимаюсь. А иначе, какое может быть доверие?

ДУЛЬЧИН.  Мишутка, и нам с кумом хотя бы по пятьдесят грамм для запаха, а?

БАСКАКОВ.  Да и за компанию с представителем.

ДУЛЬЧИН.  И мы так тихонько, ниже травы, посидим с вами. Да, кум?

ЮДАЕВ.  (Наполняет стаканы для стариков.) Лакайте, лакайте своё зелье. (Дульчин и Баскаков хватают стаканы и выпивают.) Во-во-во, – артисты!

БАСКАКОВ.  (В улыбке со слезами на глазах.) Как к себе домой пошла.

ДУЛЬЧИН.  Ой, мягонькая; ой, косточки так и обволакивает.

ЮДАЕВ.  Смотреть противно. Распустил всех вас здесь Дим Димыч. (И к Лакедемонской.) Ну, а ты? Налито ведь!

ДУЛЬЧИН.  Миленький мой, давай я притулюсь к тебе и поласкаюсь, но только не омрачай окружения: не груби властям.

БАСКАКОВ.  И Дим Димыч будет недоволен; накажет ведь, Мишута.

ДУЛЬЧИН.  А ей-богу, ежели властям надобно, так чего уж таить свои байки? Да и род твоих занятий здесь наипочётнейший.

ЮДАЕВ.  Ты, дед, не лебези. (И, было, схватив Дульчина за грудки.) Чего стелишься?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Знаете, и грустно, и смешно на всех вас смотреть. Ничего не понимаю – жёлтый дом какой-то, и больше ничего.

БАСКАКОВ.  Да к чему вы так подводите-то? Я же говорю, – Дим Димыч скоро пребудет, и все ваши вопросы удовлетворятся его ответами и разъяснениями.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Но вы-то, что вы-то за люди? Кто есть кто – совсем невозможно разобраться.

ЮДАЕВ.  А разве тут кто-то что-то скрывает?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А хотя бы и вы. Расскажите, кто вы?

ЮДАЕВ.  Так интересно?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Мне всё интересно, даже когда неинтересно.

ЮДАЕВ.  Ладно. Пиши, коли так. Юдаев Михаил Михайлович. (Лакедемонская начинает записывать.) Гражданская жизнь не состоялась полностью: воровство, грабежи, разбои… Как понимаешь, в океане жизни судьба потрепала мою шхуну; и мне далеко начихать, что не имелось тормозов, исправного руля и умения справляться с парусами. Зато какой продолжительный курс всяких настоящих наук посчастливилось пройти: тут и правоведение, и человекознание, а уж о географии без трепета в груди до сего дня не в силах я произнести ни слова! “Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек!” Эх, сколько ж экстремально-эстетических мест моих разлюбезных: Архангельск, Владимир, Ухта, Нарым, Салехард, Верхоянск, Туруханск и уж, конечно, земля моя обетованная Хабаровского края!..

 

 Дульчин и Баскаков, оцепенев от испуга и чуть ли не с открытыми ртами, бросают свои взгляды то на Юдаева, то на Лакедемонскую.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Отложив авторучку и глядя на Юдаева во все глаза.) Вы что, это серьёзно?

ЮДАЕВ.  (И помолчав, закрыв лицо руками.) Да пропади всё пропадом! И что тут все наши слова? Пустота. Всё равно жизнь – это условность, не более.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Условность? Как это?

ЮДАЕВ.  Условность, где каждый должен сам себя отстоять.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Отстоять? В чём?

ЮДАЕВ.  (Отмахнувшись.) Это ты у святых отцов спрашивай. Лично у меня о всём таком перетирать желания нет.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Погодите. И каким же способом каждый должен себя отстоять в этой условности?

ЮДАЕВ.  Кто умом, кто деньгами. А если нет ни того, ни другого, то силой. Гляди сюда! (показывает свой кулак) – вот самый верный и убедительный аргумент во всех спорах и на все времена.

БАСКАКОВ.  Вот он у нас какой кручёный трибун!

ДУЛЬЧИН.  С бычью голову кулачки-то у тебя, Мишенька.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да, аргумент убедительный. И что же, вы при всём этом совсем не придаёте никакого значения ни собственной одухотворённости, ни практике добрых достижений?

ЮДАЕВ.  Всё это – сплошная галиматья.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Невероятно. Чем же вы жили?

ЮДАЕВ.  Чем? А всем тем, чем не приведи бог тебе жить. Я вот так, выше всех крыш, нахлебался такого ужаса! Брыкался в таком дерьме! Понимаешь? Видел я: и как топились, и как с высоты сигали враскидку, и как газом травились, и как в петлю кидались, и как на рельсы бросались, и как ломом невинные лбы в щепки разносились. При мне и стрелялись, и резались, и сгорали заживо…

ДУЛЬЧИН.  Ох, Мишка, услада моя, байки-то твои хороши. Одно неудовлетворительно – с гостинцем своим уж ты дюже мешкаешь. (Поглаживает стоящую бутылку.) А вы, товарищ представитель, доверьтесь ему: это он с виду такой-то колючий, а сам он незлобивый, и рученьки у него же золотые, ей-богу. (И захихикав.) Так ведь, Мишутка, разбойничек ты наш?

ЮДАЕВ.  Плохо ты шутишь, дед. Очень плохо.

ДУЛЬЧИН.  Так я ж любя, Мишенька.

ЮДАЕВ.  Ох, копает меня! (Наливает себе полный стакан и залпом выпивает.) Ох, зреют во мне грозди гнева: боюсь, что вскоре придётся собирать урожай. Держите, заламывай мне руки! Вяжите, стягивай меня, а не то я сейчас всё здесь разнесу – сторон не отыщете! Всех зарублю и сам зарублюсь!!! (Лакедемонская в испуге отодвигается.)

БАСКАКОВ.  (Встав и заходя за спину Юдаеву.) Но, но, но! Ты что, опять бузовать?

ДУЛЬЧИН.  (Привставая с опаской.) Ну-ка, кум, давай сгребастай его! (С криком оба наваливаются на размахнувшуюся, было, руку Юдаева и с силой ударяют ею несколько раз по столу.) Вот так, вот так!.. (Слетают на пол бумаги, падают стулья, бьётся посуда.)

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Сейчас же прекратите! Да перестаньте же! Что это за дикость неандертальская?

 

 Баскаков и Дульчин, тяжело дыша, поднимаются, подбирают с пола бумаги, приводят всё в порядок.

 Юдаев лежит, распластавшись, на полу и стонет.

 

ДУЛЬЧИН.  А то бы всё разнёс подчистую. Как выпьет – всё! В мозгу замутузится и – как зверь ошпаренный.

БАСКАКОВ.  Пока кулачищем-то своим не чирканёт кого – не угомонится. Обязательно ему надо садануть кому-то.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Приглушённо.) Что, всё равно кому?

БАСКАКОВ.  Для него уже без разбору; ты ему поставь машину, он и её избивать начнёт. Только одного Дим Димыча и слушается.

 

 Лакедемонская заглядывает за стол, где на полу лежит Юдаев.

 

ДУЛЬЧИН.  (Придерживаясь за сердце.) Вы, уважаемая, извините, это мы его для того, значит, чтобы… во избежание общественного беспорядка.

БАСКАКОВ.  (Приняв таблетку.) Да уж, теперь вон он лежит в самой своей неприглядности. Позор!

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Покачивая головой.) Он же болен.

БАСКАКОВ.  А кто здесь здоров?

ЮДАЕВ.  ( Поднимается.) Так-то, значит, вы ко мне за всё моё добро?

БАСКАКОВ.  Молчи уж теперь, Мишка.

ЮДАЕВ.  (Уставившись на Баскакова.) Ну, чем его? – кувшином? Чем его пришибить-то, а? Или вот багром, что ли? Иль кувалдой взять?

БАСКАКОВ.  Да что ж ты, Миша, на меня имеешь-то?

ЮДАЕВ.  Нет, я тебя, Федотыч, лучше сейчас зарежу, по-свойски порешу, по-простому. (В его руках щёлкает выкидной нож.)

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Перестаньте в сию же секунду! Слышите?

ДУЛЬЧИН.  Ох, Мишенька, бандитик ты мой. Ты меня, ты меня, меня зарежь. Мне жизнь так опостылела, ты бы и пособил.

ЮДАЕВ.  А что тебя резать-то, почти бездыханного? Я люблю жизнь отбирать громкую, чтобы сопротивлялась она, чтобы пощады жаждала, чтобы трепыхалась последними глотками надежды. (Подтягивает за грудки к себе Дульчина.)

ДУЛЬЧИН.  А я трепыхаюсь: смотри, как тритон перед огонёчком.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да вы хоть понимаете все здесь, что творите?

ЮДАЕВ.  Ну что ж… (Убирает нож.) Только я тебя, дед, нет, не ножичком, я тебя лучше шильцем. Но чтобы у меня сопротивляться, жизни искать активно до последнего вздоха! Ну, обещай, дед, и не юли: ты сопротивляться-то будешь?

ДУЛЬЧИН.  (Плачет.) Буду, буду, Мишутка; ой как буду.

ЮДАЕВ.  (Выхватывает из своего сапога нечто вроде заточки.) Ну, держись, старичьё, – атакую! По одиночке каждого в сей момент порешу!

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Михаил, да вы совсем с ума сошли, что ли?

 

 Юдаев, весело подмигнув Лакедемонской, отпускает Дульчина, который сразу же опадает на колени.

 

БАСКАКОВ.  (Еле держась за стул, сползая на одно колено.) Вот, Миша, а моё сердечко – оно само подмогает; никакого от тебя вмешательства и не потребуется.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Послушайте меня, Михаил, если вы ещё посмеете… позволите себе…

БАСКАКОВ.  (Держась за стену и еле передвигаясь к топчану.) Что я теперь стОю? – ничего я теперь не стОю.

ДУЛЬЧИН.  (Сморщившись и держа руку у сердца.) Мишенька, как мы с кумом разрешимся с этим светом, ты похорони нас по-человечески. У нас уж и всё приготовлено: и чтоб нас помыть, и переодеть, и положить чтоб поудобнее.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (С презрением взглянув на Юдаева.) Посмотрите, что вы наделали. И где же этот ваш Петров, в конце-то концов?

 

 Баскаков хватается за занавеску и валится на пол. На стеллажах из-за сорванной занавески видны два стоящих гроба.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Подбежав и помогая Баскакову встать.) Давайте, дедушка, я вам помогу.

ЮДАЕВ.  (Убирая заточку назад в сапог.) Хм, наседка-заступница.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (К Юдаеву.) Как же вам не стыдно: так изводить людей? Вы имейте ввиду, уж я этого безобразия не оставлю без должного разбирательства.

ДУЛЬЧИН.  (Пытаясь подняться с колен.) Зачем ещё какое-то разбирательство, товарищ представитель, ну? – нормальное поведение нормальных людей: поиграемся, поиграемся и выкарабкаемся друг от друга.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Помогает Баскакову улечься на топчан.) Дедушка, у вас что-то с лицом странное.

БАСКАКОВ.  Это грим потёк. Ай, забыл закрепить.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Грим? Какой грим?

ЮДАЕВ.  Эх, пески плюгавые, уже не могут без параллельного существования. Скоморохи, тьфу!

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Знаете что, ВЫ! Неужели вам не противно так жить? – жить с таким багажом, с таким отношением к окружающим вас людям?

ЮДАЕВ.  С каким? С каким отношением?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Скотским! – “убью… зарежу… порешу… шильцем!

ЮДАЕВ.  Да что им? И без того им недолго осталось собою землю-то обременять. А мне – всё ж лакомая забава.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да? А что, что здесь во всём этом может быть забавного?

ЮДАЕВ.  Что, что… А мне над слабою особой всегда извратиться невтерпёж.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  И не совестно вам? Неужели вас нисколько не заботит всё общечеловеческое: ясное, чистое и доброе? А о будущем? О будущем вы также совсем не думаете? О будущем вашей собственной жизни.

ЮДАЕВ.  Ах, какое у тебя заботливое сердце. О, я в таком смущении!.. А что мне будущее собственное? – Мне уже не страшны никакие штормы любых баллов. И я тоже, как и вы все, умею спектакли делать! (Неожиданно в его руках появляется пистолет.) А кто исцелит мою-то израненную душу? Твои пустые наставления? Или вон они – артисты эти? Всех вас перестреляю!

 

  Лакедемонская мгновенно хватает кастрюлю с кашей и запускает её в Юдаева. Раздаётся выстрел. Юдаев вскакивает и, придерживая свою руку, убегает с диким рёвом.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Спохватившись.) Где моя сумка? Пистолет! Ах, он… идиот!!! (Устремляется к двери.)

 

СЦЕНА 5.

 Входят двое охранников и встают непреодолимой стеною у выхода.

 

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Вернитесь на место, уважаемая.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Сейчас же пропустите меня, слышите? Именем Закона Российской Федерации, я – следователь областной прокуратуры.

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  А у нас все потусторонние законы дремлют, а потому не являются основополагающей прерогативой к исполнению.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да вы что-о… Вы понимаете, что говорите?

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Простите, у нас нет времени для дискуссий.

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  Какие у вас здесь проблемы?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да… вот украли; этот зверь украл… вон…

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Вы способны внятно говорить или нет?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Кто вы такие? И почему вы так со мной разговариваете?

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  Не надо кричать, гражданка. Что у вас украли?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Показывает раскрытую сумку.) Вот, смотрите, он всё украл!

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Свидетели есть?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Есть. (Оглядывается на спящих Дульчина и Баскакова.)

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  Хороши свидетели. (Подходит к каждому и осматривает.) Мертвецки пьяны.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да этого не может быть!

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Что не может быть?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да они всего-то по полстакана выпили.

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  Откуда такие точные подробности? Вы что, им подносили?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ах, какая догадливость.

 

СЦЕНА 6.

 Вдруг из всевозможных укрытий появляются люди с криками: “Она, она, она!” – “Всё она!” – “Только она!

 

СВЯТОБОГОВ.  Она нашего Мишеньку – нашего разъединственного золотаря, лишила здоровья!

ЧЕВОКИН.  Из-за неё все наши беды и горести начинаются!

БУТКЕВИЧ.  Как же всем нам теперь быть?

МАХОТИКОВ.  Что же со всеми нами будет?

МОТЫГИН.  Она – коварный диверсант всех наших противников!

КНАТЕЕВ.  Она – бессовестный агент всех вражеских разведок!

БРЮКИН.  Она всех нас хочет погубить!

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А кто эти люди? Откуда они взялись? Чего они хотят?

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Величия! Полноправия! Смелого голоса правды!

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  И ещё они хотят, чтобы вы им помогли скоротать день.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Я? Да я просто в недоумении. Поймите же вы, наконец, что у меня только что похитили служебное оружие и документы все!

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  Кто похитил? Наш золотарь?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А вы будто не знаете - кто.

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Значит, у вас на сей момент нет никаких документов, и вы не в состоянии удостоверить свою личность?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Наконец-то, сообразили. Погодите-ка, а к чему это вы клоните?

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Для выяснения вашей личности вы пока задержаны.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Как так задержана? На основании чего?

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  Если вы пересечёте вот этот порог, то будете сурово наказаны. Вопросы?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Что ж, хорошо. Всем этим займётся районный правовой контроль, обещаю.

МАХОТИКОВ.  Это она его довела!

СВЯТОБОГОВ.  Это она от него чего-то допытывалась!

БУТКЕВИЧ.  Она, она, всё она!

МОТЫГИН.  Всё и только она!

КНАТЕЕВ.  Только она, она, она!

БРЮКИН.  Зачем она сюда к нам прибыла?

ЧЕВОКИН.  По наши души! По наши души!

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Всё выясним: и её личность, и кто стрелял, и для чего предназначено было оружие; да и было ли оно вообще.

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  И самое главное: подлинную цель её прибытия сюда.

 

 В толпе – радостное оживление.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да как же мне увидеть вашего Дмитрия Дмитриевича? Есть ли здесь хоть какое-то человеческое понимание?

 

СЦЕНА 7.

 Открывается дверь с противоположной стороны. Входят Петров, Лещина, Ершов, охранники и телохранители. Дульчин и Баскаков встают и преображаются.

 

ПЕТРОВ.  Браво, браво! Всех, всех вас благодарю, мои рыцари реалистической импровизации и блистательного перевоплощения!

 

 Все одобряюще рукоплещут. Но вдруг шум разом смолкает, и все устремляют свои взгляды на Лакедемонскую.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Решившись-таки прервать всеобщее молчание.) Это Вы – Петров Дмитрий Дмитриевич?

ПЕТРОВ.  Совершенно верно, Ольга Евгеньевна. Господа актёры, спасибо: вполне забавно всё получилось. (И пожимая руки Дульчину с Баскаковым.) И вы, друзья мои, отработали этюд отлично. Я доволен.

ДУЛЬЧИН.  Мы уж старались, Дим Димыч.

БАСКАКОВ.  Мишку-то ещё нелёгкая принесла на нашу голову. Это ж какая беда могла получиться, Дим Димыч.

ПЕТРОВ.  Всех благодарю. Теперь ступайте и отдыхайте.

 

 Ершов, Дульчин, Баскаков и весь, давно уже преобразившийся, состав хора уходят.

 

СЦЕНА 8.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Скажите, пожалуйста, что это всё означает? Надеюсь, вы осознаёте, что всё здесь происшедшее может для вас иметь нелицеприятные последствия?

ПЕТРОВ.  Девушка, милая, что за тон? Что за формулировки? Зачем?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ну – интересно! И к чему всё это идиотское представление?

ПЕТРОВ.  Да, представление. И какое живое участие вы в нём приняли. (Все смеются.)

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  «Чрезвычайно живое». Вот что, Дмитрий Дмитриевич, я прошу незамедлительно вернуть мне все мои документы и оружие. (Пауза.) Почему вы молчите? И я должна вам сообщить о цели моего здесь пребывания.

ПЕТРОВ.  Не надо никаких сообщений.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ах, ну да, как я догадываюсь: вы же всё слышали.

ПЕТРОВ.  Слышал и видел.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Даже так? Но всё равно, я бы хотела…

ПЕТРОВ.  Вот что, Оля, послушайте моё предложение.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да какие могут быть предложения?

ПЕТРОВ.  Не беспокойтесь, сейчас всё вам вернут. Но кроме оружия.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Знаете что, господин Петров, вы за это…

ПЕТРОВ.  Я могу изложить своё предложение?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Это немыслимо.

ПЕТРОВ.  Никаких препятствий для вашей работы здесь по выверке фактов на соответствие с законодательством не будет. Моё вам слово. В вашем распоряжении – джип с водителем и личной охраной; катайте по всей территории и делайте своё дело, ради бога. Что, принимается?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  За это, конечно, спасибо.

ПЕТРОВ.  Так. А теперь о другой стороне дела.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Какого ещё дела?

ПЕТРОВ.  Шесть лет назад я построил пансионат для ветеранов – служителей сцены, нуждающихся во всевозможной поддержке. Поначалу всё это задумывалось претворить в форме, проще скажем, благотворительности. Но потом идея сама собою неким образом трансформировалась. Подумайте, могут ли быть вообще – ветераны творчества? Нет, лучше погибнуть, чем попасть в лапы усталости от творчества!.. Так я стал создавать свой собственный театрик, где желаю всего того, что мне угодно. И решение сие оказалось более чем верным. На моих глазах сами люди здесь на удивление ожили и воспрянули, не смотря на столь глубокий свой возраст. Вы же и сами только что смогли в этом убедиться.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Помолчав и после долгого изучающего взгляда.) И что?

ПЕТРОВ.  Так вот, Ольга Евгеньевна, к чему я веду.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да, к чему?

ПЕТРОВ.  Вы соглашаетесь сыграть роль в спектакле на моём юбилее, а взамен я отвечу на все, без исключения, ваши вопросы. А ещё, к тому же, вы отдохнёте на царственном лоне природы, получите большой гонорар за наше сотрудничество творческое; и вообще, все ваши условия, если что пожелаете… (Лещина услужливо протягивает лист бумаги и авторучку.) Вот можете сейчас же изложить.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Едва обретая дар речи.) Вы соображаете, что говорите? Невероятно. Мало того, что я в настоящий момент при исполнении, и у меня есть служебное задание от вышестоящего руководства…

ПЕТРОВ.  (Достаёт телефон, и позвонив.) Привет, Олег! Вот до чего же приятно, что у нашей области иногда возникает такая формальная надобность в плановых рейдах, связанных с выверкой правопорядка на местах. Что говоришь? О да, с Олечкой уже познакомились. Ты вот что, Олег Дмитриевич, продли ей командировку на месяц. За три дня тут многого не наинспектируешь? Ты же знаешь, какие у меня просторы. А завтра мои бойцы залетят к тебе и возьмут для неё документик, ладно? А сейчас, прошу, ты поговори с ней сам.

 

 Петров передаёт телефон Лакедемонской.

 Неприметно входит Тамразян: он знаком показывает Петрову, дескать, всё в порядке, на что тот отвечает лёгким кивком.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (По телефону.) Здравствуйте Олег Дмитриевич. Да, это я всё понимаю. Но самое главное – вы знаете, что со мною произошло тут совсем недавно? Как, вы и об этом знаете?.. Хорошо, Олег Дмитриевич. До свидания. (Возвращает телефон Петрову.) Но вы хотя бы объясните мне конкретно – какой юбилей, какой спектакль? Поверьте, у меня ум за разум заходит.

ПЕТРОВ.  Сейчас вас проводят в вашу комнату, отдохните и отстраните на задний план все свои напряжения и лишние размышления.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Присаживается у стола и опустив взгляд.) Скажите, Дмитрий Дмитриевич, а кому-нибудь нужна эта моя…

ПЕТРОВ.  Выверка? Оля, если вам самой она нужна, то больше никому она совершенно не нужна. Мне почему-то так думается.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Олег Дмитриевич сказал, что на месяц своим приказом командирует меня сюда.

ПЕТРОВ.  Замечательно. Завтра документ о вашей командировке будет у вас. Меркурий Павлович, возлагаю это на тебя; и доложишь мне, как будет всё исполнено.

ЛЕЩИНА.  Слушаюсь.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Переводит взгляд на свои бумаги, лежащие на столе.) Почему именно я?

ПЕТРОВ.  Со временем, Олечка, вы всё поймёте и узнаете. Да и что вам голову ломать понапрасну? Я готовлю свой предстоящий юбилей и хочу, представьте себе, порадовать духовной пищей, как и самого себя, так и своих гостей.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Собрав  все свои бумаги и поискав что-то глазами под столом.) Но Олег Дмитриевич не отменил моего непосредственного задания. Хотя…

ПЕТРОВ.  Конечно, конечно. Я же обещал вам, что никаких препятствий с моей стороны не будет. Работайте, выявляйте, выверяйте.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Что ж, если так, то ладно. (Встаёт с места.)

ПЕТРОВ.  Меркурий Павлович, прошу тебя, проводи Ольгу Евгеньевну в приготовленную для неё комнату.

ЛЕЩИНА.  Как скажите, Дим Димыч. Сударыня, я в готовности сопровождать вас. Будьте любезны.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А как же с моими документами?

ПЕТРОВ.  Они все в полной сохранности давно уже там вас дожидаются. Но оружие – только через месяц.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вы шутите? И позвольте, разве вы на это имеете право?

ПЕТРОВ.  Я здесь на всё имею право. А сейчас отдыхайте. До вечера.

 

 Лакедемонская, Лещина и пара сопровождающих охранников уходят.

 

СЦЕНА 9.

ТАМРАЗЯН.  Потрясающе, Дим Димыч.

ПЕТРОВ.  Что? Ты о чём?

ТАМРАЗЯН.  А вот о том, что у вас и тронутые золотари становятся очевидными демосфенами. И какая ораторская экспрессия, какой надрыв характера. Всю фабулу своей биографии на фоне исторического натюрморта как органично отбарабанил.

ПЕТРОВ.  Да, замечательное соло. Я им доволен.

ТАМРАЗЯН.  Воистину, Дим Димыч, как говорят на Кавказе: рядом с розой и ворона готова щёлкать соловьём.

ПЕТРОВ.  (Улыбнувшись.) Не опасно там у него? Может, всё-таки его – в клинику?

ТАМРАЗЯН.  Вряд ли нужно. Я осмотрел; сейчас в медпункте ему всё обработают.

ПЕТРОВ.  (Вдруг рассмеявшись.) Молодец! – говорит: “Я люблю жизнь отбирать громкую, чтобы сопротивлялась; чтобы…” (Ему подсказывают.) Да, “чтобы трепыхалась последними глотками надежды!” И ведь как сказал-то: “Атакую!” Вот! Вот, где характер русский, ух! (Все смеются.)

ТАМРАЗЯН.  Да, Дим Димыч, вот что-что, а характер налицо точно.

ПЕТРОВ.  Русский характер – вне всяких сомнений! (И в сторону.) А золотарь-то мой въехал в этюд на отлично. (Все уходят.)

 

СЦЕНА 10.

 По лестнице спускается Антонин.

 

АНТОНИН

(Отрываясь от книги, он оглядывает помещение.)

Опять весь погрузился интерьер

В сонливую недолгую нирвану…

А жертвы настроения хорошего

Ушли готовить новые интриги?

 

СЦЕНА 11.

 Входит Ершов. За ним – постояльцы пансионата. Все располагаются по разные стороны.

 

ЕРШОВ.  (Замечает Антонина.) Здравствуй дорогуша! Видел уже? – молодёжь из областного театра приехала. Их у нас в пансионате размещают. И костюмы, и декорации привезли. (Достаёт из папки бумаги и углубляется в них.)

КНАТЕЕВ.  (Нервически прохаживаясь.) Настали чёрные для нас денёчки.

АНТОНИН.  Откуда такое прозрение?

КНАТЕЕВ.  Вам, молодым, дорога-то. Вам все роли-то. А нам, может, и ничего.

АНТОНИН.  Ах, вот вы о чём.

КНАТЕЕВ.  О чём же ещё? (Присаживается возле Ершова.)

ЧЕВОКИН.  Так что, Эдуард Михайлович, какие новости? Может, там у них для нас массовка какая-нибудь сыщется? Или неизвестно?

 

 Все старики замолкают и напряжённо глядят на Ершова.

 

КНАТЕЕВ.  Я, лично, себя рассматриваю вполне-таки действующим и дееспособным артистом, и своё участие в спектакле считал бы необходимо оправданным.

МОТЫГИН.  Правильно, Кнатеев, давай-давай! Ты на принца датского претендуешь?

КНАТЕЕВ.  Ты не подкалывай; не надо. Не забылись ещё те времена, когда я был единственным Гамлетом на всём Предуралье. Сам Зубов звал меня к себе в Малый театр!

МОТЫГИН.  Кем? Статистом?

СВЯТОБОГОВ.  (Что-то жуёт.) Нда-а, в Малом тогда почти вся труппа в орденоносцах значилась. Всегда все туда за званиями рвались.

МОТЫГИН.  Что ж ты, Кнатеев, всего лишь головы нам пружинишь голословием своим? – Хм, а сделать? Покажи, а мы все посмотрим.

КНАТЕЕВ.  (Вскочив с места.) Думаешь, застал меня врасплох? Думаешь, потеряюсь? Не рассчитывай на это, – бесполезно! (И преобразившись, представляет.)

Из моей каюты…

Набросив плащ, я выскочил поспешно

И в темноте двух спящих стервецов нашёл успешно,

Схватил у них пакет, - и вновь к себе вернулся.

От страха всю пристойность позабыв, я вскрыл

Державное письмо. И что же там, Горацио?

О, гнусность венценосца!..

 

 Все шумно и радостно аплодируют.

 Мотыгин с улыбкой похлопывает Кнатеева по плечу.

 

ЕРШОВ.  А! Гений, гений! А, господа?.. Какой артистический вихрь! Какой неудержимый исполнительский жар, хоть термопары подводите к нему! Спасибо, спасибо, солнышко моё. Но не принца датского, а Рейнальдо будешь представлять. Дим Димыча решение такое. Доволен ты, артист?

КНАТЕЕВ.  (Подпрыгнув и перекрестившись.) С этой же секунды в образ сей счастливым ухожу!

СВЯТОБОГОВ.  Эдуард Михайлович?

ЕРШОВ.  Что, мой ненаглядный?

СВЯТОБОГОВ.  Вот вы кому больше импонируете: козе или козлу?

ЕРШОВ.  (Отмахнувшись и встав с места.) Орлята мои, кто-то там дерзнёт сказать, что престарелые актёры – как переросшие в дремучем лесу дряхлые, изъеденные грибы. Опровергнем же подобное, и долой же прежний бытовой, идейно-нагрузочный театр! Соколы мои, теснее же сплотимся в ряды и –  вперёд: на вселенскую схватку! К вершине драматического искусства, чтобы гордо обуздать эту первостатейную и величайшую трагедию “Гамлет”!

 

 Все шумно и радостно аплодируют.

 

ЧЕВОКИН.  Да-да, Эдуард Михайлович, так хотелось хотя бы мало-мальски под конец, под собственное окончание жизни… так сказать, обрадовать себя причастием к чему-то всевеликому и всевечному.

ЕРШОВ.  Правильно, солнце моё!

МОТЫГИН.  (Хмыкнув.) “Прича-ааастием”… “всеве-ееечному”… Пафос дешёвый, старина.

СВЯТОБОГОВ.  (Разворачивая газету и продолжая жевать.) Надо ещё посмотреть: как покажет себя эта областная молодёжь. Разве у них есть истинная школа сцены?

ЕРШОВ.  Да-да, не знаю, чего они тут нарепетируют.

КНАТЕЕВ.  Эх, если бы нам всем сбросить лет так по сорок-пятьдесят.

ЕРШОВ.  И знаете, господа, кого Дим Димыч пригласил ставить у нас спектакль? Чинского из Петербурга.

БУТКЕВИЧ.  Петю Чинского?

ЕРШОВ.  Он что, тебе знаком, Геночка?

БУТКЕВИЧ.  Да это же – мой ученик!

ЕРШОВ.  Да? Вот так новость. И ты находишь его одарённым?

БУТКЕВИЧ.  Что уж тут обсуждать: ведь его карьера состоялась. Он, помню, тогда всё “Бесов” Достоевского порывался ставить.

КНАТЕЕВ.  И кто бы ему тогда разрешил, интересно.

БУТКЕВИЧ.  То-то и оно. И я ему об этом тогда. А он, помню, всё одно: «Вы меня, Геннадий Маркович, хоть всего лишайте, хоть к батарее намертво привяжите, а я всё равно "их” ставить буду!»

БАСКАКОВ.  (Распластавшись на топчане.) А мне “Бесов” в детстве бабушка читала… или не бабушка…

СВЯТОБОГОВ.  Какая умная у тебя бабушка была. (Все смеются.)

БАСКАКОВ.  Ставрогин, Кириллов…

МАХОТИКОВ.  И что же далее-то, Геннадий Маркович?

БУТКЕВИЧ.  А о чём я говорил? – из головы вылетело.

МАХОТИКОВ.  Поставил этот твой Чинский “Бесов”?

БУТКЕВИЧ.  Да, поставил, – держи карман шире. Он свой диплом на “Женитьбе Белугина” защищал, как миленький.

МОТЫГИН.  Вот все они такие смельчаки! – всегда только на то и способны, чтобы за Островского прятаться.

ЕРШОВ.  Однако возвратимся к нашим баранам. На роли “могильщиков” Дим Димыч одобрил назначение Дульчина – радуйся ангельская душа; и… Баскакова. Вы слышите меня, Николай Федотович?

ЧЕВОКИН.  Не посрамите нашу гвардию, Лукьян Матвеевич.

ДУЛЬЧИН.  (Улыбаясь сквозь слёзы.) И не думал, и не гадал, что судьба одарит таким провидением. За свою жизнь я ни разу Шекспира не играл. Ведь Шекспир-то – это ж такая глыбина необъятная; это ж – бог театра, и с ним вот встретиться… Ох, прямо в дрожь пробирает, Эдуард Михайлович. Сердце, того и гляди, перехватит или наружу выскочит. Слышишь, кум? Мы вот думаем и предполагаем себе так и эдак, а она-жизнь всё по-своему повёртывает. Милые мои, ведь после этого можно и помирать с миром и добром на душе.

 

 Все смеются. Лишь один Святобогов занят просматриванием газеты.

 

СВЯТОБОГОВ.  О! В Анголе пропали двое из России.

ЕРШОВ.  (Перебирая свои бумаги и что-то туда вписывая.) И поделом: нечего там лазать. Горе-покорители.

СВЯТОБОГОВ. Да, это точно. А я, кстати, о “покорителях”, касательно истории нашей страны, сейчас читаю одну занятную книгу – “Грехи наших отцов”. Так вот там…

ЕРШОВ.  Ох, не говори лучше ничего. У наших отцов грехов столько, что никаких книг не хватит.

КНАТЕЕВ.  (Хмыкнув.) Да и у нас этих самых грехов меньше, что ли? Если не по более.

МОТЫГИН.  (Давно уже неспокойно прохаживаясь.) Знаете что, Эдуард Михайлович?

ЕРШОВ.  Что такое, ненаглядица моя?

МОТЫГИН.  Я, в общем-то, желал бы уточнить: а не мне ли предназначалась ранее роль “первого могильщика”? Ведь я уже вынашиваю его в себе.

ЕРШОВ.  Что же я могу? Придётся тебе смириться и…

МОТЫГИН.  (Неожиданно с вызовом.)

Смиряться можно, сомневаясь,

Но вот смириться – никогда!

 

ЕРШОВ.  (Поднимает взгляд на Мотыгина.) Смотри, ты какой! Что, ну?

МОТЫГИН.  А вы, дружище, не полагаете ли, что вы несколько переменчивы в своих обещаниях? А я, словно пришпиленный вашим обетом, весь был пропитан надеждой!

ЕРШОВ.  Ты, Толя, свою эмоциональную структуру поуйми, да.

МОТЫГИН.  Что же это вы со мной творите-то?

ЕРШОВ.  Фу, ты какой щепетильный! И лучше давай закончим эту тему. В разговорах с тобой ты всегда меня – как железкой по стеклу; ты всегда мне – как рогатиной под рёбра! О, ты какой самообожатель.

МОТЫГИН.  Мне не требуется ваших оценок, мне хотелось бы выслушать ваши разъяснительные доводы. И потрудитесь мне их дать – я требую!

ЕРШОВ.  Ты не топчись тут возле меня, как петух возле курицы!

МОТЫГИН.  Ах, какую вы мне преподносите гадливую транспозицию жизни. Как же вы меняетесь цветом при различных освещениях, Ершов! Совесть-то свою пожалели бы.

ЕРШОВ.  Послушай-ка, ТЫ! Артист квазидееспособный!

МОТЫГИН.  Что-о? Что вы сказали? А ну-ка, повторите! (Налетает на Ершова.)

ЕРШОВ.  Да отпусти ты меня! (Их бросаются разнимать.) Хулиган какой! Да я тебя сейчас!..

БРЮКИН.  Господа хорошие, не стоит, не стоит до такого доходить.

БАСКАКОВ.  (На дальнем плане, с топчана.) Кум, кум…

МОТЫГИН.  Соперничество это согласен я оружьем разрешить, и не уймусь, пока мигают веки!..

ЕРШОВ.  Хватит, хватит. Да, куда тебе, падшему ничтожеству, Шекспира представлять? Тебе бы вон где-нибудь в клубах по ночам плясать в шоу-бизнесе с голыми девками – тра-ля-ля, тру-ля-ля, ха-ха-ха!

МОТЫГИН.  Да как вы смеете мне, заслуженному артисту республики, говорить такое сверх оскорбительное?

ЕРШОВ.  Заслуженному? Ха-ха-ха!.. Перед кем – заслуженному?

ЧЕВОКИН.  Товарищи милые, ну к чему всё это?

ЕРШОВ.  Знаем, знаем, перед какой кабинетной шушерой он заслуживался; и ещё знаем – сколько летушек ты клянчил в очереди среди тех прихвостней, налипших в искусстве, чтобы получить поскорее это себе звание! Спина-то твоя должна была давно от прогибаний рассыпаться кусочками, как автомобильное стекло.

МОТЫГИН.  Чёрт возьми, а ты думаешь, я не знаю – как ты ухватил “народного”?

ЕРШОВ.  Хрусталица моя, – то есть плоды истинных заслуг, моих заслуг настоящих за творческую деятельность. И поэтому моя творческая личность, как художника, принадлежит нашему народу. И ты это хорошенько знаешь.

МОТЫГИН.  Какому народу?

ЕРШОВ.  А всему – всему нашему народу, превосходнейший мой! Вот так.

МОТЫГИН.  Выгребные ямы тоже принадлежат всему нашему народу.

ЕРШОВ.  (Было присев, но тут же вскочив, как ошпаренный.) Это смотрите же, господа правдолюбивые, какой выискался паразит на святом теле великого русского театра, а! Порочить моё настоящее! честное! звание “Народного артиста”? Ах ты, тварь поганая!

МОТЫГИН.  Я-то что-о: как все – нормально, терпеливо отстоял в очереди и, как прилежный активист своего родного театра, был утверждён. Я этого не скрываю: тут все свои. А ты?

ЕРШОВ.  (Держась за сердце.) Что я, негодяй? Что, ЧТО?

МОТЫГИН.  А твой роман со старухой из Министерства Культуры, а? Всё “ВТО” перхалось тогда – там, в ресторане от смеха всем в глотки даже жратва не шла и вино не вливалось! Так ты театр тогда получил. Вот я сейчас, братцы, вам расскажу, так расскажу!

ЕРШОВ.  Ах, какой же ты вра-аааль… Ах, петрушка… Вот, господа, где идеал человеческой гнусности!

МОТЫГИН.  Это вы о себе? – Точнейший автопортрет, браво!

ЕРШОВ.  Поносить? Поносить моё имя чести? (Бросается в драку на Мотыгина. Их принимаются успокаивать, стараясь разнять.)

КНАТЕЕВ.  Господа, извольте прекратить!

БРЮКИН.  Да помиритесь лучше.

ЧЕВОКИН.  Товарищи, а действительно: найти бы нам консенсус.

 

СЦЕНА 12.

 И только, было, началась шумная всеобщая толчея вокруг Мотыгина с Ершовым, как входят Лещина, Лакедемонская и охранники.

 

ЛЕЩИНА.  Какая превосходная потасовка. Жаль, что мы вот опоздали. Что же вы? Продолжайте, продолжайте.

ЧЕВОКИН.  (Отступив первым.) Да куда уж дальше-то, Меркурий Павлович.

 

 Все в момент расступаются.

 

ЛЕЩИНА.  Эх, вы – мастера дел великих, вон Антонина, мальчика, постеснялись бы.

ЕРШОВ.  Что вы, прелестнейший Меркурий Павлович, мы-то что, мы-то ничего: слегка пожонглировали мнениями, дабы не допустить угасаний тех искр свободного творчества, без которого настоящему художнику – смерть неминучая.

ЛЕЩИНА.  (Погрозив пальцем.) Не гоже ссуживать друг друга ссорами. Неужели вам это не понятно?

МОТЫГИН.  Да мы так, малюсенький этюдик разыграли.

ЕРШОВ.  Да. А что до того, что вам бросилось в глаза, то это – прямые издержки нашей профессиональной и внутри коллективной неуспокоенности, касательно творчества. (И к Мотыгину.) Обнимемся же, брат!

МОТЫГИН.  Да, и оставим за бортом все наши легкомысленные падения!

 

 И, одновременно засмеявшись, Ершов с Мотыгиным обнимаются.

 

МАХОТИКОВ.  Дайте, и я вас обниму, Эдуард Михайлович. И тебя, Толечка.

СВЯТОБОГОВ.  (К Лакедемонской.) Простите, это не вас ли давеча обокрали, а вместе с тем как бы и не обокрали?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Проигнорировав вопрос, заглядывает под стол.) Скажите, никто здесь авторучку не находил? – чёрную, с серебристой надписью.

АНТОНИН.  С надписью – “Сенатор”? Вот эту?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Она. (И внимательно взглянув на Антонина.) Разрешите? (Получив свою авторучку и поблагодарив, вдруг устремляет свой взгляд в сторону Баскакова.) Что это с ним?

МАХОТИКОВ.  Пусть поспит: он и так на том этюде намаялся с нашим Мишенькой. И мы тут ещё галдим вовсю.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Подходит к Баскакову и, склонившись, пытается нащупать у него пульс.) Он же умер.

 

 Воцаряется тишина.

 

ДУЛЬЧИН.  (Подходит и вглядывается в лицо Баскакова.) Кум, как же?.. Кум… (Хватается двумя руками за сердце и падает навзничь.)

ЛЕЩИНА.  (К охранникам.) Мигом за доктором в медпункт!

 

 Двое охранников уходят.

 Лещина, на фоне общего замешательства, отходит в сторону и начинает разговаривать по телефону.

 

МАХОТИКОВ.  Лукьяна Матвеевича положить бы куда.

СВЯТОБОГОВ.  Так давайте, пожалуй, вон в гроб его пока.

МОТЫГИН.  Я тебя самого туда положу. Совсем ополоумел?

СВЯТОБОГОВ.  Да некуда. Что ж его так и оставлять тут на полу?

БРЮКИН.  Быстрей-быстрей, ребятушки!

 

 В суете снимают со стеллажей гроб и укладывают туда Дульчина.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Что вы делаете? Оставьте, прошу вас.

ЧЕВОКИН.  Это же бутафорский гроб.

СВЯТОБОГОВ.  Не настоящий, понимаете? Что ж мы нехристи какие-то?

КНАТЕЕВ.  Да и некуда больше его положить, посмотрите: не на стол же его, как покойника. (И смутившись.) То есть я хочу сказать…

БУТКЕВИЧ.  Ловчее, ловчее, не уроните.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Ухватив руку Дульчина.) Тише, никак пульс не могу разобрать.

БРЮКИН.  Нукась, Геннадий Маркович, давай-ка я тутка перехвачу: мне-то сподручнее.

ЧЕВОКИН.  Ай, беда-то какая.

ЕРШОВ.  (К Мотыгину.) Вот, Толечка, так ты и стал, видишь, “первым могильщиком”. Твоё желание достигнуто.

МОТЫГИН.  (Плачет.) Господи, ну не такой же ценой. Зачем же так-то?

МАХОТИКОВ.  Успокойся, Толя, ну? Не кори себя. Все там будем.

МОТЫГИН.  (Сквозь рыдания.) Где там?

МАХОТИКОВ.  Как где? – в раю. А где ж ещё.

СВЯТОБОГОВ.  Столько хотят в рай, что небов никаких не хватит.

ЛЕЩИНА.  (Убирает телефон.) Так, господа актёры! Прекращайте свою возню, и сейчас же всем отправляться на общий сбор в большой зал. Потом – отдых, а вечером проводится совместный ужин. Всем быть с иголочки. Ольга Евгеньевна, прошу вас.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Указывая на двух лежащих.) А как же?

ЛЕЩИНА.  Что, оба? (Лакедемонская кивает.)

КНАТЕЕВ.  Царство вам небесное.

ЕРШОВ.  (Перекрестившись.)

Пусть встретят вас теплом и добротою

Те дальние миры иных многообразий тайн и правоты!..

 

БУТКЕВИЧ.  Что тут поделаешь? – старость нашу может одолеть только одно: смерть неотвратимая.

КНАТЕЕВ.  Это возмутительно, что на свете есть смерть!

СВЯТОБОГОВ.  Гораздо возмутительнее, что на свете есть жизнь.

КНАТЕЕВ.  Чья?

СВЯТОБОГОВ.  Да хотя бы наша грешная – актёрская.

МОТЫГИН.  Вот живут люди между собою, – да разве многие задумываются над тем, кто кого будет хоронить? Хотя думать об этом так противно, так отвратительно и так… несовременно, наконец!

ЕРШОВ.  (Взяв Мотыгина под локоть.) Нет, Толя, как и сквернословие, смерть всегда была и будет в моде.

ЛЕЩИНА.  Однако, время, время. Всем пора идти. Пойдёмте, господа-актёры. (И к Антонину.) Кстати, сударь. Дим Димыч просил, чтобы и вы присутствовали.

АНТОНИН.  Да, хорошо. Только, верно, следует дождаться людей с доктором.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Меркурий Павлович, я тоже задержусь.

ЛЕЩИНА.  (Помявшись.) Что ж, не могу препятствовать. Но после, сделайте милость, обязательно приходите в большой зал.

 

 Все, молча, уходят.

 

СЦЕНА 14.

 Антонин подходит к умершим и долго смотрит на них.

 

АНТОНИН

Характерам – конец,

Лишь сон смиренный и заупокойный…

Вся связь времён для вас распалась,

Когда должны друзья держаться вместе.

Теперь вам не страшны

Ни дрязги, боли, хвори, ни проклятья.

Гляжу на вас я, трудников подмостков, –

Ни сожаленья нет во мне, ни радости, ни грусти,

А так… – ещё один финал бесславный в захолустье.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ

Вы как-то обречённо говорите.

 

АНТОНИН

(Вдруг решительно обернувшись.)

Зачем, зачем вы здесь:

По воле понуждения

Иль добровольно с неким умыслом?

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ

Всё проще: такова моя работа.

 

АНТОНИН

Вы, видно, человек отважный.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ

А вы, как видно, человек, который зоркость чувств имеет.

Могу узнать я: кто вы? Какого имени? Откуда?

 

АНТОНИН

Родители мои мне дали имя – Антонин,

Но больше им ни разу не позвать меня

на этом свете краткосрочном…

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ

Не позвать? Но почему?

 

АНТОНИН

Погибли в автокатастрофе, и полгода не прошло.

Тогда и я был с ними перед мгновеньем роковым,

Но некою загадкой жив остался.

На въезде в город, на мосту, посередине

Взрыв раздался…

И всё обрушилось в густом тумане:

Огонь, шквал падавших конструкций, пузыри…

Я заново зачем-то возродился из воды.

Кому я за спасение своё обязан и за горе? –

Ответ есть непростая тайна. Об этом – всё, почти.

Теперь же вот: обитель – не обитель, иль заточенье;

Окрест да около – потешные подмостки,

Забавы ради для других.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ

В глазах у вас гораздо больше слов, располагающих…

 

АНТОНИН

Тогда прочтите их,

И будьте осторожны в действиях своих.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Скажите, Антонин, вы – сын нашего прежнего губернатора Александра Сергеевича?

АНТОНИН.  Спасибо вам, что вспомнили отца. Но больше говорить об этом нам не стоит. Сюда уже идут.

 

 Входят люди с доктором и, осмотрев лежащих без признаков жизни Дульчина с Баскаковым, уносят их.

 Следом уходят Лакедемонская и Антонин.

 

 

 

 

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

 

СЦЕНА 1.

 Пансионат. Комната для отдыха постояльцев.

 Входит Петров с охранниками и телохранителями; за ними – Тамразян, Чинский, Ершов, Мотыгин и Махотиков.

 

МОТЫГИН.  (В костюме могильщика.) Ах, дорогой Дим Димыч, путеводитель вы наш!

ЕРШОВ.  (В костюме Полония.) Вы, Дим Димыч, – наш судьбоносный рулевой и, так сказать, творческий каркас нашего всеобщего вдохновения!

МАХОТИКОВ.  (В костюме другого могильщика.) Вам бы, Дим Димыч, возглавить профессиональный театр какой, а не валтузиться тут с нами-стариками.

ЕРШОВ.  А что, Дим Димыч, и вправду-то: вот уж купили бы вы какой-нибудь театр столичный, а?

ПЕТРОВ.  (В костюме короля Клавдия.) Нет, друзья мои, я свой покой оберегаю. Так, всем спасибо: сегодня репетиция прошла на славу. (И к Чинскому.) Что, режиссура, смотрите, – через две недели! Подчищайте, подгоняйте, выстраивайте, встраивайте, но всё должно быть без сучка и задоринки. (И ко всем.) И помните ежеминутно – нет, ежесекундно – всем воздастся по делам вашим. Рачик, ты где?

ТАМРАЗЯН.  Я всегда вот он, Дим Димыч.

 

 Петров, Тамразян и охранники с телохранителями уходят.

 Чинский начинает нервически прохаживаться взад-вперёд.

 

ЧИНСКИЙ.  Зачем, зачем? Зачем я взялся ставить этого “Гамлета”?

ЕРШОВ.  Петя, не стоит дело тревог. Дело идёт хорошо. Ты только будь с молодёжью пожёстче.

ЧИНСКИЙ.  Да мне на разработку замысла в такой трактовке необходимо – год, не меньше! А тут всё вместе взятое – за месяц!

ЕРШОВ.  Всё будет в порядке.

МАХОТИКОВ.  Да образуется.

ЧИНСКИЙ.  Что образуется, что? Это же вам не “Дядя Ваня” или “Ревизор”, где всё до молекулы, до атома, до протона, до кварка, до… мм, что там ещё?

МОТЫГИН.  Глюон.

ЧИНСКИЙ.  Вот-вот – до глюона, до микроглюона сыграно-обыграно-переиграно: напялил платья с рюшками да панталоны на резинках, нацепил парик, бухнул на башку шляпу – и на выход. А тут – “Гамлет”! Это же – эверест драматургии в абсолюте!!! Его с наскока не возьмёшь, разрази бог этого чёртого Шекспира! Вот создала же природа такую ума палату: что ни пьеса, то гранд-шедевр вне досягаемости!

ЕРШОВ.  Совершенно я с тобою, Петя, солидарен. Пожалел бы Шекспир потомков.

ЧИНСКИЙ.  Как же, “пожалел бы”. Он думал тогда не о потомках; он свою натуру эгоистичную собственным талантом тешил.

МОТЫГИН.  Так ведь не доказано: был ли вообще этот человек.

ЕРШОВ.  Давно доказано уже и достоверно: из ростовщиков он. Сын перчаточника.

МОТЫГИН.  Да что вы такое говорите-то? Ростовщик какой-то смог создать “Гамлета” и ещё под сорок непревзойдённых пьес? Нереально это. Да! – А поэмы? А полтораста сонетов?.. Нет, Эдуард Михайлович, во всём этом – какая-то бессвязная легендочка.

ЕРШОВ.  Вот и представь себе, Толя, открылся же ему такой талант гения.

МОТЫГИН.  Ха-ха-ха, открылся! – шёл, шёл себе ростовщик, деньги у людей вымазживал, каблуками постукивал, и вдруг: бац! И талант гения открывается. А он – нырь в дверочку-то! Бесподобно, ха-ха-ха!..

ЕРШОВ.  (Вспыхнув и тыча пальцем в сторону Мотыгина.) Вот, во-от! Вот он, провокатор, смотрите, смотрите на него! Вам, господа, всё понятно?

МАХОТИКОВ.  Но я тоже слышал, что он – это как будто бы и не он.

МОТЫГИН.  Ну вот, ха-ха-ха!

МАХОТИКОВ.  Там вроде бы какая-то писательская команда орудовала, и заправлял этим предприятием один умный граф со своей женой на пару.

ЧИНСКИЙ.  Да не была она ему женой: у них гражданский брак был.

МОТЫГИН.  Ну вот, я же говорю: нестыковка по всем статьям.

ЕРШОВ.  Хватит, хватит! Да за четыре века (и указывая на Мотыгина) вон подобные болтуны-диструкторы чего только не нагромождали на Шекспира, такого сверх достопочтимого человека: что, мол, это – уж ни кто иной, а как сам чёрт сочиняет! Вот до каких пределов может доходить (и вновь указывая на Мотыгина) вон людская нравственная нечистоплотность в суждениях. Тьфу!

МОТЫГИН.  Я бы вас попросил не выказывать в мою сторону своего беспардонного хамства.

ЕРШОВ.  Что? Хамства? Ты сам хам бессовестный!

МАХОТИКОВ.  Друзья, к чему ж вы опять-то? Вот вам всё не ладить.

ЧИНСКИЙ.  Да, зачем так распаляться из-за ничего? (Все замолкают.)

МАХОТИКОВ.  А ведь известно, знаете ли, что Лев Николаевич Толстой Шекспира-то очень не любил и не признавал в нём…

ЕРШОВ.  (Махнув рукой.) Ревность! Зависть!

ЧИНСКИЙ.  (Обхватив голову руками.) Так-так-так.

ЕРШОВ.  Что такое, Петечка?

ЧИНСКИЙ.  Я вот всё думаю: две недели-то эти – ну, не прошли же они даром; кое-чего всё же мы достигли ведь?

ЕРШОВ.  Да ты что, какие могут быть сомнения? От выгородки на общий фронт вышли. Честно сказать, я прямо опасался, что ты загнёшься с первых шагов: с лёта-то, без макета, с таким незнакомым разрозненным коллективом.

ЧИНСКИЙ.  Чудовищно!

МОТЫГИН.  А как здорово Дим Димыч придумал: на натуре, на фоне фасада у реки, ночью и при факелах. Вот это представление будет, подумать только!

МАХОТИКОВ.  Говорят, вся областная элита собирается на его юбилей.

ЕРШОВ.  А я слышал, что кое-кого специально ожидают из довольно-таки высоких представительских кругов Санкт-Петербурга.

ЧИНСКИЙ.  Что вы! Из Совета Федерации несколько человек обещалось.

ЕРШОВ.  Даже так?

МАХОТИКОВ.  (Скрестив руки на груди.) Так это из самой Москвы?

МОТЫГИН.  О, дьявол!

ЧИНСКИЙ.  (Улыбнувшись.) Не знаю, может и он сам подойдёт.

МОТЫГИН.  Тогда бы надо особое старание. (Все смеются.)

ЕРШОВ.  Что ж, господа, пойдёмте ужинать.

МАХОТИКОВ.  Да, кажется, пора.

МОТЫГИН.  Пожалуй. Хотя теперь и не поймёшь совсем – где когда ужин, где когда обед… (Уходят.)

 

СЦЕНА 2.

 Палисадник около пансионата.

 Входят Буткевич и Лакедемонская, – она в одеянии Гертруды.

 

БУТКЕВИЧ.  Олечка, во всём нужен элемент удачи. И очевидно, что она вам протянула свою руку.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Так уж и протянула?

БУТКЕВИЧ.  Поверьте мне, прошу.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вам тяжело на ногах? А вот, присядьте.

БУТКЕВИЧ.  Ах, увы-увы, жизнь моя делает заключительные поклоны. Скоро занавес.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Зачем вы так говорите, Геннадий Маркович.

БУТКЕВИЧ.  О, не старайтесь быть наивной. Мне грех жаловаться на прожитое. Теперь вот – период возрастного равнодушия: как никак, а девяносто второй год живу.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вам девяносто один год?

БУТКЕВИЧ.  Теперь мне даже Фирса из “Вишнёвого сада” играть поздно. (Присаживается на лавку.)

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Как ваше самочувствие сегодня?

БУТКЕВИЧ.  Сегодня? Знаете, Олечка, я хотел бы сейчас говорить о другом. Вы не обижайтесь на меня: я, порой, весьма и весьма плохо соображаю о существующем вокруг, но смею пока думать, что могу отличать существенное от бестолковщины.

 

 Мимо них, не обращая ни на кого внимания, проходит Махотиков с листком бумаги в руках. Он учит роль “второго могильщика”.

 

МАХОТИКОВ.  Кто строит прочнее каменщика, корабельщика и плотника?” Так, тут он замечает… Ага-а, подзубрим, подзубрим: “Кто-кто-кто строит-строит-строит прочнее-прочнее-прочнее…” Ага-а. “Каменщика-каменщика-каменщика, корабельщика-корабельщика-корабельщика и-и-и плотника-плотника-плотника?..” Тут я перехвачиваю лопату… (Откусывает морковь и уходит.)

БУТКЕВИЧ.  Вам, Олечка, дано от природы жить особым чувством высокой личности, особым избранным предназначением, и это предназначение – ТЕАТР.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Театр? О, нет-нет, театр – это не моё. Я бы не смогла этому делу отдавать всю свою душу, хотя, это и увлекательное занятие, признаюсь. Если бы не эти странные выкрутасы обстоятельств, я бы никогда даже и не смогла себе представить, что я когда-нибудь выйду на сцену, да и ещё – вот! – в роли самой датской королевы. (С улыбкой на лице начинает грациозно прохаживаться.) Иногда мне кажется, что это – сон какой-то чрезмерно затяжной.

БУТКЕВИЧ.  О, если б наши сны были все ясны. Личность и роль: одно полностью соответствует другому. Редчайший случай, редчайший случай… (Медленно достаёт и глотает таблетку.) И как вам в стране Шекспира?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Интересно.

БУТКЕВИЧ.  Интересно? Что интересно, можете сказать?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вы знаете, Геннадий Маркович, в школе, в институте со всем этим соприкасаешься так… формально. (И с трудом подыскивая слова.) А Шекспир – это…тут такая… такая…

БУТКЕВИЧ.  Атлантида?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да, точно, по-другому и не выразишься.

БУТКЕВИЧ.  (Слегка кивая.) Да-да. А что вы читали у него?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Мало. Что-то читала в ранней-ранней юности: “Укрощение строптивой”, конечно “Ромео и Джульетта”, да и то вскользь, местами, урывками.

БУТКЕВИЧ.  А “Гамлета”?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Признаться честно, уже и не помню. А теперь вот: вы только поглядите на меня – невероятно! (Помолчав и несколько отступив назад, она вдруг начинает представлять.)

Безумен он, как ветер и как море,

Когда они заспорят. Он в припадке,

Услышав шорох за ковром, схватил

Рапиру с диким криком: “Крыса, крыса!” –

И в умоисступлении, не видя,

Убил он старика...

 

БУТКЕВИЧ.  (Оживившись.) “Ужасно! То было б и со мною – будь я там…” Очень, очень вы мне нравитесь. Мастерство или так называемый профессионализм в нашем театральном деле – ненавижу! Лишь только естественность обоготворяю; только естественное живое чувство способно удержать искреннее внимание зрителя. (Утирает слезу.) Милая вы моя, Олечка…

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вы ко мне так добры, что я просто теряюсь.

БУТКЕВИЧ.  Чем больше живёшь, тем больше потерь. Знаете, о чём единственно я жалею?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  О чём?

БУТКЕВИЧ.  Понимаете…(И тяжело вздохнув.) Я очень понимаю цену одиноких бессонных ночей. Не было у меня такой вот, как вы, доченьки; и нет у меня такой вот, как вы, внученьки, также как никогда не было по-настоящему близкого человека, чтобы трезво и основательно задуматься о самом главном: о собственной родной семье. (Помолчав, поднимается с места.)

Пойдём, Гертруда,

К горам спуститься не успеет солнце,

Как он уж отплывает. А злое это дело

Всей нашей властью и искусством надо

Загладить и замять.

Эй, Гильденштерн!..

 

СЦЕНА 3.

 Входит Брюкин с блюдом в руках.

 

БРЮКИН.  Туточки, туточки! А я вас, Геннадий Маркович, в оконушко увидал и тортику вам решил принесть. Вот и чашечка с какао, а это, в стаканчике, ваш любимый морс.

БУТКЕВИЧ.  Благодарю. А с чего это вы, сударь, вырядились словно на парад?

БРЮКИН.  (Ставит блюдо на столик.) На этюдик отбываем послезавтра, на собрание акционеров. У нас-то своя репетиция только-только закончилась; у нас своё задействие и свой полезный фланг работы.

БУТКЕВИЧ.  И куда же отбываете?

БРЮКИН.  Куда ж, – в область едем с Дим Димычем. Лоббировать будем, лоббировать.

БУТКЕВИЧ.  Кто ж из наших ещё включён?

БРЮКИН.  Я, Трепачёв, Баранин, Чевокин, Святобогов… и, кажись, всё. Куроедкин очень просился. А его вместо этого – ха-ха-ха! – в палате заперли. Ну, побегу-побегу, а то мне свою текстовочку надо усвоить попрочнее. А вам, Геннадий Маркович, гулять надо подольше, чтобы, значит, воздушку… да, воздушку побольше принимать. (Уходит.)

БУТКЕВИЧ.  (Достаёт и глотает таблетку.) Хм, “воздушку”. Мы все уже давно вместо воздушка дышим одним лишь театром. А вы, Олечка, пожалуйста, ступайте. Я тут слегка пооткровенничал, и вам, может быть, это неприятно.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Что вы, Геннадий Маркович, совсем нет.

БУТКЕВИЧ.  (Целует ей руку.) Какая же вы – замечательная.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Спасибо вам, Геннадий Маркович. Я пойду? (Уходит.)

 

СЦЕНА 4.

 Входит Чинский; он замечает Буткевича и подходит к нему.

 

БУТКЕВИЧ

Присаживайся, Петя. Угощайся.

 

ЧИНСКИЙ

Нет-нет, я угощён уже Шекспиром;

И мастерством его вселенским

Живу, столуясь ежедневно вдоволь.

Пойду работу монтировщиков проверю –

Должны закончить и порталы, и настил.

 

БУТКЕВИЧ

Постой, побудь ещё немного.

Два дня уже, как я тебя не видел.

Что, надоел тебе старик?

 

ЧИНСКИЙ

Геннадий Маркович, аврал сплошной

И без каких-либо поблажек. Вот,

У меня по всем карманам затаились

Друзья-помощники мои – лекарства.

Утягивает пропасть в своё чрево,

Когда стоишь ты от неё в безвольном шаге;

Но в клети гипнотической Шекспира оказавшись,

Ещё труднее этот плен покинуть страстно-страшный.

 

БУТКЕВИЧ

В газетах пишут: ты, занявшись антрепризой,

В момент поднял в своём театре сборы?

 

ЧИНСКИЙ

Благодарю я в этом лишь артистов

И пьесы вечно признаваемых высот.

Моя же роль – что свахи:

Всех сговорить, всех примирить,

Соединить любовью драматурга, персонажа и актёра.

 

БУТКЕВИЧ

А как тебе наш мальчик Антонин?

Ты мнение своё уже о нём составил?

Я лично чувствую, смотрю и наблюдаю:

В нём будто одержимость скрытая бурлит,

Но в чём причина?.. Весьма возможно,

Разумение чуть-чуть свихнулось у него?

История его известна каждому из нас –

Быть может, проявляются последствия её?

Он с каждым днём со странностью в обнимку

Затягивает верности узлы всё туже.

 

ЧИНСКИЙ

Он явно не чудачеством окутан.

Гнетёт его каким-то спудом тайна,

Его она душевной болью будто беспокоит…

Однако вся моя печаль в ином:

Тучи, тысячи актёров – пустоцвет, позёрство,

А тут бесценный лучезарный изумруд,

Самородок выдающегося дара

Без должной пристани достойной.

 

СЦЕНА 5.

 Входят Святобогов и Антонин.

 

СВЯТОБОГОВ.  (С возмущением.) Ну, не свинство? Говорят, торта не осталось. Безобразие! Как так не осталось? Ты только представь себе, Антонио, всё, всё сожрали подчистую. Я тебя не имею ввиду, конечно, но эка молодёжь-то: как на дармовщинку-то! Как говорится, работать – мальчик, а кушать – мужичок. Ни скромности, ни уважения. Вот я сегодня подзадержался, – что ты, а там уже всё пусто. В тарелки хоть глядись – зеркал не надо. Ты же знаешь: я наш столовый зал почти не покидаю, ну? И вообще, я тебе должен сказать: я уж сколько раз с поварами ругался. Случается, в охотку добавочек попросишь – да хоть бы сухарика с изюмом. А у них, видишь ли, нету. Да как так нету? Ох, иной раз хлеба просто так, бывает, и того не разживёшься; только с боем и выпросишь. А наши-то, наши-то! – Так и норовят за столом отхлебнуть из стакана соседа или стянуть что-нибудь у другого прямо изо рта. Никакой заботы о товарищах. Вот они какие здесь проглоты да крохоборы; и всё им мало, Мало, МАЛО!!! (Вдруг замечает Чинского и Буткевича.) А-а, господа, очень приятно всех вас видеть. (И кашлянув в кулак.) А что ж вы тут сидите?

БУТКЕВИЧ.  Разве запрещено или не полагается?

СВЯТОБОГОВ.  Да при чём здесь “запрещено – не полагается”? Ведь нам гуманитарную помощь привезли. Идите, наши уже все там; и вас там спрашивали.

БУТКЕВИЧ.  А вы что же сами-то не идёте?

СВЯТОБОГОВ.  Боже праведный, Геннадий Маркович, скорее ступайте, говорю. А я-то первым там был и всего-всего себе понабрал необходимого.

БУТКЕВИЧ.  (Резко встав с места.) А что привезли? Какой ассортимент? Откуда?

СВЯТОБОГОВ.  Из Канады. Шмотки хоть и бывшие в употреблении, но всё равно замечательного вида.

ЧИНСКИЙ.  “Сэконд-хэнд”, что ли?

СВЯТОБОГОВ.  Да, верно. Именно этот самый.

БУТКЕВИЧ.  Что это? Глеб, говори ты по-человечески! Какого рода товар-то?

СВЯТОБОГОВ.  Так: одежда, ну обувь… и носки, и свитера…

БУТКЕВИЧ.  И носки, и обувь? И это всё для нас из самой Канады? Не ложь?

СВЯТОБОГОВ.  Да какая может быть ложь? Я же говорю: только вас ждут. А после лишь всем остальным раздавать будут. Они там уже списки составляют. А эти молодые возле дверей так и шныряют, и Шныряют, и ШНЫРЯЮТ!!!

БУТКЕВИЧ.  (Было, отправившись.) Где, где раздача-то?

СВЯТОБОГОВ.  В репетиционном зале, со второго входа заходите.

БУТКЕВИЧ.  (К Чинскому.) Скорее, Петруша, надо успеть хотя бы взглянуть на этот самый “Сэконд-хэнд”, пока там всё не растащили до основания. (Торопливо уходит.)

ЧИНСКИЙ.  (Конфузливо.) Да уж, пойти посмотреть, что ли. (Уходит, с каждым шагом убыстряясь до бега.)

СВЯТОБОГОВ.  (Отрешённо вздохнув.) Народу понаехало: молодёжь, шум-гам. Ведь жили мы себе на этюдах – слава тебе, господи! – и так спокойно жизнь текла. А теперь что это такое, ну? И прямо помешались все на этом Шекспире: возносят до небес невесть что. И как не надоедят им все эти стандартные истории его с комедиями и трагедиями? Вижу, не согласен? Это же всё – либо версии, далеко-далеко неоднозначные, а значит: измышления, исторический блеф; либо удачно инспирированный эмоциональный примитивизм. Собирательный поэтический бедлам во всех его пьесах, да.

АНТОНИН.  И чем больше их гремит над нашим миром

СВЯТОБОГОВ.  Да-да-да-да-да-да, – тем больше восхищаемся Шекспиром. Ну не знаю, не знаю, не знаю. Мне лично этот Шекспир новых благоприятных впечатлений не дарит. Был я моложе – да, забирало и очень даже забирало: и слово его мятежное, и накрутки чувственных игр, и проникновенные страдания. Ах, всё это – показуха.

АНТОНИН.

Не всем он по душе, но он над каждым властен,

Кто жизнь свою вверяет волшебству подмостков…

 

СВЯТОБОГОВ.  Басни, басни!.. Перестань, пожалуйста. Ты знаешь, я всё-таки туда сбегаю. Сегодня такой сложный этюдик разбирали с юристом, нужно развеяться. Да, поспешу-поспешу: может, на удачу, там драчка какая-нибудь завяжется. (Вдруг замечает поднос с тортом и напитками.) О! Я же говорил, ты только погляди на это всё, а? Кусок с того самого торта. Уже откушен. Вот тебе и Геннадий Маркович. Но до чего ж ловок-то! А ещё – уважаемый человек. (Всё поедает и выпивает.) Только ты, Антонио, это… не надо, не осуждай. Ладно? Мы, служители прекрасного, тоже не безгрешны; и ничто людское нам не чуждо. Да уж, это все мы с виду-то “гамлеты”, а в душе – ох, “нероны”, как есть “нероны”. (И вытирая салфеткой рот и руки.) Вот не ел – осовел, а поел – опузател. (И засмеявшись, уходит.)

АНТОНИН.  (Один.)

Лица, лица, как вы все похожи,

Ваша жизнь – скучнейшее кольцо…

В этих лицах душ бездомных

Узнаю своё лицо.

Красивый бред преследует во сне,

Привычной суетой встречает каждый день…

Я – царь в своей придуманной стране,

А здесь я – обезличенная тень.

Мне не подвластно разумом объять

Желаний хаос, глубину страстей…

Но иногда мне горько понимать,

Что я – лишь тень среди других теней.

 

СЦЕНА 6.

 Входит Лакедемонская. У неё в руках огромный пакет.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А вы, Антонин, опять в уединении?

АНТОНИН.  А вы с барахолки?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Оттуда. Угадали.

АНТОНИН.  Что же тут угадывать, – такой баул. Там сейчас, наверное, столпотворение?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да, там сейчас жарко.

АНТОНИН.  К чему вы понабрали столько ношеного тряпья?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ничего себе тряпьё – сплошная фирма! (Начинает заниматься пакетом с вещами.)

АНТОНИН.  (Усмехнувшись.) Представитель власти за две недели превратился в здешнюю любимицу, которую все – и стар, и млад, – чуть ли не обожествляют на каждом шагу. Отличник службы областной прокуратуры.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Пристально поглядев на Антонина.) Отличник? Откуда вы знаете?

АНТОНИН.  Отец рассказывал: для награждения таковых даже в Санкт-Петербург ездили закупать ценные подарки. В том числе прикупили и несколько очень дорогих авторучек “Сенатор”. И одна из них принадлежит по праву вам, не так ли? О, центр всеобщего внимания, дадите автограф?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Отставив в сторону пакет.) Послушайте, какой огонь в вас горит? Какого цвета? Вам скоро семнадцать лет, – что для вас мир окружающий? Что вы всё в себе таите? Или вы того, в образе? И никак не желаете выходить из него? А я так хотела с вами поговорить по душам. (Собирается уйти.) Что ж, любуйтесь, наслаждайтесь собою. Не буду вам мешать.

АНТОНИН.  Не уходите. Давайте поговорим.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (С иронией.) Да? Вы что, серьёзно? Что вы на меня так смотрите? У вас сейчас такой взгляд – будто все люди для вас до предела скучны, кроме вас самого.

АНТОНИН.  Не то, не то, не то…

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Не важно: то или не то – мне уж, знаете ли, всё равно.

АНТОНИН.  Об одном я боюсь думать в отношении вас.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Неужели чувство боязни в арсенале свойств вашего характера? Это несколько неожиданно.

АНТОНИН.  У человека можно всё отнять, а честь он и сам отдаст: надо этому только ловко и умело поспособствовать. Да?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ну вот, кажется, вы и до моей чести добрались. Или я ошибаюсь? Вот что я вам скажу: упрёки ваши, Антонин, напрасны. Вам ясно? И представьте себе, помимо всего прочего, уж свою непосредственную работу, поверьте, я ЗДЕСЬ выполняю.

АНТОНИН.  А что ЗДЕСЬ?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Княжество. В масштабе страны это, разумеется, модель его, но зато вполне эффективно действующая. Не де-юре, конечно, но де-факто налицо. Видно, что вы не особо удивлены. И знаете, что поражает особенно? – все официальные законы как бы и не нарушаются, но так искусно и виртуозно обходятся, что только диву даёшься. Тут головы работают крепкого умосложения. Я готовлю свой отчёт областному прокурору, но без Высшей Государственной Комиссии во всём этом фантасмагорическом правовом водовороте не разобраться; и уж тем более мне.

АНТОНИН.  Областному прокурору? Это – Олегу Дмитриевичу?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да. А вы что, его знаете?

АНТОНИН.  Это – брат Дим Димыча.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Как брат? Брат Дим Димыча?

АНТОНИН.  Брат. Младший брат. Петров Олег Дмитриевич.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да вы что-о… Я-то думала, что тут простое совпадение – мало ли у нас повсюду Петровых? Вот уж поворот всех неожиданностей, так поворот. (И помолчав.) Антонин, а вы в курсе, что Дим Димыч, как ваш опекун, записал на ваше имя довольно-таки весомое количество собственности? И собственность с недвижимостью, принадлежавшая вашей семье, тоже в том списке.

АНТОНИН.  Нет, я ничего об этом не знаю.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Что же, выходит, вы – завидный наследник, а точнее – реально крупный богач.

АНТОНИН.  Не надо мне ничего. Я убежал бы отсюда при любой возможности и без единой доли сожаления, но… вот это…

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ах, да-да, я смотрела там медзаключение. Собрали-то вас, можно сказать, по частям, и период реабилитации…

АНТОНИН.  Прошу вас, давайте не будем хоть эту тему ворошить, тем более так жалостливо. И если уж так выходит – о завидном наследнике, то как раз: “Покамест травка подрастёт, лошадка с голоду помрёт”.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  То травка с лошадкой, а я довожу до вас факты дела. Но всё же, смотрю я, если серьёзно: содержитесь-то вы, Антонин, в таком великолепном…

АНТОНИН.  Плену невылазном?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Не надо нагнетать. (И вдруг улыбнувшись.) Вспомнила – я же о вас однажды в газете читала.

АНТОНИН.  В какой газете?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  В областной газете. Материал о губернаторе на всю первую страницу. (И с иронией.) Его сын – вундеркинд нашего края, победитель федеральных Олимпиад по математике и по английскому языку. Верно? С отличием закончил две школы: общеобразовательную и музыкальную. Разряд по акробатике. А одну фразу автора в отношении вас помните? – “Учтите его молодость, дорогие читатели!” (Замечает, как на лице Антонина скользнула лёгкая улыбка.) Что-то там ещё было об увлечениях ваших, но… вот про всё то я ничего не могу вспомнить. А какие у вас были увлечения?

АНТОНИН.  Это вы точно сказали: “были”. Расстарался тогда корреспондент, дальше – некуда.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да что вы, очень хорошая статья. А ещё мне там понравилась фотография, где вы стоите на высоком берегу залива, на фоне всего-всего бескрайнего: и простора водного, и неба чистого. Ветер вам растрепал волосы, а вы улыбаетесь, жмуритесь слегка, прикрываете ладонью лицо от солнца и глядите на летающих чаек. Помните?

АНТОНИН.  Помню.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  И в руках у вас тюльпаны.

АНТОНИН.  (Грустно покачивая головой.) Тюльпаны.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А какого они цвета были?

АНТОНИН.  Такого же, как и планы на будущее – розового. Уже год прошёл.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Уже год, да. Антонин, ответьте мне на один вопрос; только обязательно ответьте, прошу вас. Для меня это очень важно.

АНТОНИН.  Отвечу, спрашивайте.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А обо мне, что вы думаете?

АНТОНИН.  Ничего.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ничего? Но почему?

АНТОНИН.  Хотите знать – почему?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да.

АНТОНИН.  Потому, что в этой пьесе главные персонажи – ни вы, ни я, ни хозяин здешних мест и порядков.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А кто?

АНТОНИН.  Окружение. Сложившаяся окружающая людская атмосфера, где всё подвержено закону самоуничтожению. Мрачная заводь – вот что ЗДЕСЬ!

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ничего себе. Хотя ответ ваш и довольно пространный. (Вдруг замолчав и пройдясь из стороны в сторону.) Так-так. Теперь надо всё сопоставить.

АНТОНИН.  Что сопоставить?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Но ведь актёры – люди далеко не глупые; ведь согласитесь, да? Я допускаю, что все они – глубоковозрастные старики. Но неужели они тут совсем уж ничего не чувствуют – что здесь творится? Как, по-вашему, каково их состояние?

АНТОНИН.  Между кризисом старости и её благоденствием. Для них это всё, по большому счёту – ARA ANIMARUM , а проще: ПРИБЕЖИЩЕ ДУШ. Но всё – маски, маски, маски…

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А их настроение вне масок?

АНТОНИН.  Их маски с лицами срослись. Настоящие образчики некрасовских строчек: “Люди холопского звания сущие псы иногда. Чем тяжелей наказание, тем им милей господа”. И к удовольствию всех этих несносных старых дуралеев, с ними здесь обращаются как с детьми неразумными: обманом, пряником, кнутом.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  И стоит за всем этим, непременно, тонкий определённый умысел; а так – на обозрение верхушка айсберга, да?

АНТОНИН.  Какой-то умысел в этом, пожалуй, да, сокрыт.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Значит, вы ничего не знаете?

АНТОНИН.  Нет. Что-нибудь особенное?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Что ж… А знаете ли вы, к примеру, что все эти горемычные ветераны, в частности, состоят в качестве подставных лиц во многих региональных промышленно-финансовых группах и компаниях?

АНТОНИН.  Ого, так даже? Жалкие старики.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да тут не только это. Ещё и с “мёртвыми душами” тут такие чудеса выделываются по социальным льготам, что знаменитый господин Чичиков – это не меньше, как чистокрылый херувим самоотверженнейшего альтруизма. Опять же налоговая отчётность насквозь фонтанирует всевозможными расстройствами; вовсю прогрессируют приёмы ненормативного делопроизводства, двойной, а то и тройной бухгалтерии. От такого калейдоскопического беспредела у самого товарища Корейко наверняка бы случился апокалипсический удар. А по части уголовных правонарушений – бескрайнее поле непаханое. У меня уже составлена подробная записка на тридцать страниц. Кроме того, ещё: и о незаконных территориальных владениях, и о неправомерном землеиспользовании, и о нарушениях по части заключения прав на аренду лесных участков – продолжение последует.

АНТОНИН.  Но в какие руки ваши труды попадут в конечном итоге?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ох, теперь уж не знаю, что думать. Завтра к Дим Димычу приезжает наш губернатор. Новый. Попробую что-то выяснить.

АНТОНИН.  Мой отец тоже всё что-то пробовал выяснить.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Что вы этим хотите сказать?

АНТОНИН.  Ну да, а вы не понимаете. Я, по-настоящему, не представляю себе, чем должен руководствоваться каждый представитель государственной власти, но в моём понимании – лишь неотступно и смело действием закона. Не так разве? А иначе все суждения о справедливости в жизни и мире лицемерны. Мы романтически восторгаемся ловцами жемчуга, но при этом – разве мы, хотя бы на миг, предполагаем ли, какое это до изнурения тяжёлое и сверхопасное занятие?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Это всё правильно. Но как быть, когда вон – так всё тут переусложнено, запутано-перезапутано? И что я имею конкретно? – Правовые сомнения, предположения, обозначенную череду юридических провисаний, несвязок и парадоксов на основе размытых сигнальных заявлений.

АНТОНИН.  Погодите. То есть в вашей записке, прежде всего, чисто субъективный взгляд?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Как должностного лица.

АНТОНИН.  Вот это-то как раз и самое опасное для здешнего, с позволения сказать, осиного гнезда.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Почему?

АНТОНИН.  Потому что это – самая что ни на есть непредвзятая и беспристрастная оценка всего здешнего состояния дел.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  По части нарушений и несоблюдения закона – да, вы правы, пожалуй.

АНТОНИН.  И если ваша записка будет пущена в ход, тогда и догадываться не надо, что ждать дальше.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Что?

АНТОНИН.  Машинально включится их средство защиты: очень скоро вам предложат выбрать счастье.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Как это? Подкуп, что ли? А если я не…

АНТОНИН.  В противном случае – та самая дорога, по которой удаляются в лучший мир.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да вы что-о… Неужели они здесь способны на такие примитивные игры. (И, было, улыбнувшись.) От ваших слов становится прямо-таки совсем мрачно.

АНТОНИН.  Здесь в свои игры этот тромбон Дим Димыч и его верные доверенные поддерживатели играют всегда серьёзно. (И бросив тревожный взгляд в сторону двери.) Конечно, можно было бы рвануть и напролом, но…

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Также поглядев в сторону двери.) Что с вами?

 

АНТОНИН

Мне лично душу жжёт одна моя больная тайна,

Против неё боль тела есть ничто.

(Что-то достаёт из-под своей одежды и быстро передаёт Лакедемонской.)

Вот вам пакет: в нём два письма…

Одно от моего отца ко мне на случай,

Что если приключится с ним несчастье, –

Как будто он тогда предвидел замыслы злодея,

Который здесь сейчас вершигора всего святого.

Там множество названий, цифр и адресов…

(Лакедемонская прячет у себя пакет с письмами.)

Для обличения и наказания его

Найдёте все вы целенаправляющие нити.

Письмо второе там – подмётное письмо…

С два месяца назад я ночью обнаружил

У себя. И ужаснулся, прочитав, –

Столь всё подробно излагает автор безымянный:

Как замышлялась губернаторская смерть,

Фамилии участников убийства,

Последствия терракта, обо мне…

Полна картина здесь, до каждого предмета.

(Вдруг замечает в саду метнувшуюся в сторону тень.)

Кто там?.. Стой, отродье ведьмы!

Жаль, нет собаки посвирепей,

Чтоб натравить вослед ехидне той.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ

Кому вы шлёте грозные проклятья?

 

АНТОНИН

Вон туда, глядите!

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ

Где?

 

АНТОНИН

Видите? – Уходит тень во тьму.

Да ты не расторопен! И отлично.

(Обнажает рапиру.)

Нет-нет, ещё не потерял я, значит, шанс

Самим собой остаться.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ

Что вы задумали?

 

АНТОНИН

Нарушен мир страдания немого! –

Теперь не дам той крысе я за жизнь её

И ломаной копейки.

(Убегает.)

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ

Прошу вас, возвратитесь!

(Поколебавшись, срывается в погоню.)

 

СЦЕНА 7.

 С противоположной стороны слышны приближающиеся голоса постояльцев пансионата. Вскоре они и сами разрозненно входят, навеселе разговаривая между собой. У каждого в руках по огромному пакету.

 

МОТЫГИН.  Позвольте, нет-нет, Эдуард Михайлович. Я придерживаюсь иного правила поведения с женщинами: с умной – умничать, а с дурочкой – дурь нести без всякого зазрения совести.

ЕРШОВ.  (Засмеявшись.) Да уж, в последнем ты – мастер из мастеров.

БУТКЕВИЧ.  Нет, господа милые, всё же лучше аккуратных японочек и стройных француженок женщин не найти.

КНАТЕЕВ.  Мда-с, и свеженьких негритянок не плохо бы.

СВЯТОБОГОВ.  А бесшабашных латиночек со смоляными глазами вы забыли, что ли, Геннадий Маркович? Забыли?

БУТКЕВИЧ.  Это тоже, да.

МАХОТИКОВ.  Что теперь говорить? К тому самому делу, знаете, какая ядрёная способность нужна?

МОТЫГИН.  А что, мы – люди молодые!..

И если наши телеса поизносились,

Так то – почётные футляры,

Которые в себе с достоинством несли

Сквозь время, штормы и сраженья

Свет творчества на сцене

Во имя правды, воли, веры и добра!

 

 Все галдят, смеются и аплодируют.

 

ЕРШОВ.  Качалов, а! Яхонтов, а! Журавлёв, не меньше!

МАХОТИКОВ.  Ох, Толечка, артист в тебе – что броня вечная!

КНАТЕЕВ.  (Обнимая Мотыгина.) Молодец, брат!

ЕРШОВ.  Да, милостивые сударики вы мои! Сцена – это не грязный пол с толпой бездельников и сворой шлюх среди пыльной мебели и грубой бутафории; это – счастливый Олимп великого совершенства живого человеческого искусства! Много званных, чтобы пробраться к заветной вершине, да ох, как до ничтожности мало избранных, чтобы преодолеть сей труднодоступный и тернистый путь!

МАХОТИКОВ.  А моё мнение: лучше всех таджички да туркменочки, особенно замешанные на татарской крови.

МОТЫГИН.  Я тоже про это слышал, если телосложение у них развито – будешь любить не налюбишься.

КНАТЕЕВ.  Эх, а у меня была в своё время одна киргизочка по имени Кыял – характер, мечта. О, до чего ж телом стройна была. Хотел я даже жениться на ней.

СВЯТОБОГОВ.  И правильно, что не женился: там их бабы стареют быстро.

МАХОТИКОВ.  Отчего ж ты не женился-то, ну-ну?

КНАТЕЕВ.  Она не свободна была. У них же там законы союзные работали для проформы, а жизнь их текла себе по традициям, по обычаям. Вот и не женился, потому что за её свободу надо было платить.

МАХОТИКОВ.  И сколько?

КНАТЕЕВ.  Тогда деньги немыслимые – что-то за две тысячи рублей. А мой оклад, хотя и чистыми, но выходило всё равно не больше ста тридцати.

БУТКЕВИЧ.  И существование – от аванса до получки, от получки до аванса.

КНАТЕЕВ.  Это точно. И всегда без денег! (Все соглашаются и смеются.)

МОТЫГИН.  А мне как-то один приятель-международник говорил, что он почти что весь мир объездил, повидал многих женщин – разновидностей не счесть. И знаете, что он заключил для себя? Самые лучшие и красивые бабы находятся в Костромской области! У нас, в России, представляете? Во! (Все смеются.)

КНАТЕЕВ.  Да-а, в принципе, душа артиста всегда уж очень придирчива в этом вопросе.

ЕРШОВ.  Но на самом деле, как жизнь показывает: ах, все мы, братцы, давайте откровенно! – очень уж непривередливы и порою так неразборчивы, когда доходит до того самого дела. Эх, если бы количество в этом самом не отставало от качества. А то ведь до какой животной низости порою приходилось скатываться, ой-ой-ой! А почему? А отчего? А всё, так сказать, дьявольская тяга к партнёрству, да и неукротимая жадность до количества.

МАХОТИКОВ.  И какая жадность-то ещё, Эдуард Михайлович! (Все смеются и хлопают в ладоши.)

КНАТЕЕВ.  Друзья, а не сообразить ли нам вечериночку? Возьмём у Глаши пива. (Все одобрительно вскрикивают; да что там вскрикивают, – орут, будто резаные.)

МОТЫГИН.  Э-э, господа! А я вам сейчас такую историю расскажу, и все вы – клянусь солнцем и его лучами! – убедитесь, если кто не убеждён доселе, что “дурак, кто воду решетом мерит, но пуще тот, кто бабам верит”. Погоди, Кнатеич, ты тоже послушай. Как-то лет тридцать назад, решил я уйти от жены.

СВЯТОБОГОВ.  К кому?

МОТЫГИН.  (Отмахнувшись.) Не суть к кому. В общем, сцена, меж нами состоялась: ну, открыто сказать, накричал я на неё, дескать, что она стареет, несговорчивой стала; что жизнь она воспринимает менее обострённо в смысле творчества и без чувственного обновления в душевном плане, и всё такое. Не суть, ладно. Помнится, посуду какую-то я ещё разбил сгоряча или стул сломал – эх, теперь без разницы. Так что разругались мы с ней крепко, то есть основательно, по-русски.

СВЯТОБОГОВ.  С мордобоем значит?

 

 Мотыгин, было, открыв рот, но вдруг его взгляд останавливается на…

 

СЦЕНА 8.

 Все видят, как молча входят: Лакедемонская, за ней – Антонин с рапирой в руке; вскоре за ними – двое охранников, которые несут чуть слышно стенающего Брюкина.

 

ЕРШОВ.  (Испуганно вытаращившись.) Олечка, вы откуда? Что случилось?

АНТОНИН.  (Приблизившись к Брюкину.)

Прощай, пронырливый и жалкий шут!

Я думал там поважней кого застать.

Прими свой жребий.

Вот как к беде ведёт излишнее усердье…

 

ЕРШОВ.  Мальчик дорогой, да ты сошёл с ума.

АНТОНИН.  Что ж, радуйтесь тогда: теперь и я умом своим сравнялся тут со всеми вами.

СВЯТОБОГОВ.  (Взглянув на Брюкина.) Он весь в крови – смотрите, господа!

АНТОНИН.  А видите ли вы при свете звёзд – как кровь его черна?

МОТЫГИН.  Вот-те и мальчик: непорочный и достойный. Дожили.

МАХОТИКОВ.  (Взяв за руку Брюкина.) Его надо бы скорей к врачу.

КНАТЕЕВ.  Его лицо белей луны зимой.

БУТКЕВИЧ.  К чему теперь слова? – Произошедшего нам не исправить.

СВЯТОБОГОВ.  (С опаской поглядывая на Антонина с рапирой.) Вот говорил я, говорил… Вот жили мы себе тут спокойно…

 

 Брюкин пытается что-то сказать, но охранники уносят его. С ними уходят все, кроме Антонина и Лакедемонской.

 

СЦЕНА 9.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Антонин, вы соображаете, что вы наделали? Теперь я всё понимаю.

АНТОНИН.  Что понимаете?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Понимаю, да, что ничего не понимаю. Этого ещё не хватало. Уже не знаешь, что от вас дальше-то ждать.

 

АНТОНИН

Мир плохой теперь не нужен мне,

Моя тропа теперь – хорошая война.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Покачав головой.) Ясно: вы – нежный и прелестный принц. А мне что остаётся? – выстаивать на наковальне и молот ещё удерживать всеми средствами?

 

АНТОНИН

(Осматривая свою рапиру, и отрешённо.)

Не кровь рапира испытала,

А, верно, дёготь смазал жало ей.

Какая ж в этом мне подсказка?

Какой же в этом мне намёк?..

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Как же я устала. Пойду. А дальше здесь пусть Гамлет говорит. (Уходит.)

 

АНТОНИН

Как все случайности меня корят

И шпорят месть ленивую мою!..

(Уходит, проговаривая монолог Гамлета.)

 

СЦЕНА 10.

 Пансионат. В свои апартаменты входит Петров; с ним – Тамразян, Бевс, Чинский и Чевокин. Видны охранники с телохранителями.

 

ЧИНСКИЙ.  (Навеселе.) И всё же, Дим Димыч, даже и на беглый взгляд… Нет-нет, не могу сдержать своих чувств: как вам удалось так всё здесь организовать, оснастить и обустроить? Подумать только! – В лесной зоне у вас тут повсюду и биотуалеты установлены. Непостижимо, невообразимо – чудеса диковинные. И пожарная команда у вас собственная имеется!

ПЕТРОВ.  Есть такая логика: власть, деньги и энергия делают чудеса. И диковинные чудеса, в том числе. А человек при этом – всего лишь деятельное подспорье.

ЧИНСКИЙ.  Да, да! Какая в вас свобода духа! Как же мне так же хочется упиваться свободой своего духа! И так же, как и вы – не на разрухе и слабости, а на стабильности и силе. И парная у вас – загляденье, феерия в абсолюте! (Начинает обмахиваться полотенцем.) Слово даю, никогда так в жизни своей я не парился, по-королевски: вся тяжесть с утомлением разом куда-то улетучилась, ха-ха-ха!..

ПЕТРОВ.  Бевс, подай-ка чего-нибудь… и с закусочкой.

БЕВС.  И пива ещё прикажите?

ПЕТРОВ.  Петя, ещё пивка одолеете?

ЧИНСКИЙ.  (Расплывшись в улыбке.) Господи, Дим Димыч!

ПЕТРОВ.  (К Бевсу.) Давай ещё пива. И принеси кофе с перцем, топлёного молока и простокваши. Только подсоли.

БЕВС.  Гренок только что поджарили.

ПЕТРОВ.  Тащи.

 

 Бевс уходит.

 Петров и Чинский усаживаются. Тамразян начинает массажировать руку Петрову. Чевокин становится поодаль: всем своим видом выказывая подобострастие. Охранники с телохранителями машинально распределяются по своим местам.

 

ЧЕВОКИН.  Дим Димыч, великодушно извиняюсь, а мы сегодня почитаем что-нибудь?

ПЕТРОВ.  Да-да, стоит-стоит поднастроить немножко души свои.

ЧЕВОКИН.  Что же, продолжим начатое накануне?

ПЕТРОВ.  А что тогда у нас было-то?

ЧЕВОКИН.  Как же, – воспоминания о Лермонтове.

ПЕТРОВ.  Чьи воспоминания?

ЧЕВОКИН.  А мы с вами остановились на воспоминаниях господина Самарина Юрия Фёдоровича.

ПЕТРОВ.  Да? И что же он воспоминает там?

ЧЕВОКИН.  (Сконфузившись.) Так я это… гм, Дим Димыч… (Все смеются.) Да ведь мною тут в книжечке заложено, если позволите. (Берёт с полки книгу и, быстро открыв её, начинает читать.) Двадцатого апреля опять встречался с Лермонтовым. Нетрудно заметить, что в нём совсем нет охоты ехать на Кавказ. Мы долго проговорили с ним о современном состоянии России; но одно его высказывание я особенно запомнил:Хуже всего не то, что известное количество людей терпеливо страдает, а то, что огромное количество страдает, не сознавая этого”.

ЧИНСКИЙ.  Точно! Вселенски сказано, вселенски, – (вскакивает, и было, чуть не упав) в чисто шекспировском стиле!.. (Один из охранников успевает удержать его.) О, Россия, семнадцать миллионов квадратов – судьба твоя роковая! (Все смеются.)

 

 Входит Бевс с заставленным до краёв подносом, который помещается на стол перед Петровым и Чинским.

 

ПЕТРОВ.  Петя, угощайтесь. (Бевс, поклонившись, уходит.)

ЧИНСКИЙ.  Дим Димыч, спасибо вам. Если бы вы знали, как хорошо здесь у вас.

ПЕТРОВ.  Это приятно слышать. А что, Петя, как вам наша Олечка?

ЧИНСКИЙ.  Лакедемонская? О да-а, личность её – с искрой.

ПЕТРОВ.  (По-хозяйски развалившись и слегка закусывая.) И всё же?

ЧИНСКИЙ.  Конечно, она – не Алла Тарасова и не Грета Гарбо. Но она – потрясающая. Я восхищён! И характер в ней – ух, антигоновский!

ПЕТРОВ.  В каком смысле?

ЧИНСКИЙ.  В смысле – космос таланта! И признаюсь вам: я несказанно счастлив, что попал в такой коллектив с настоящим позитивом творчества! А то в этом нашем сегодняшнем мире, будто чёртом всё перевёрнуто: те, кому надлежит по призванию ослепительно сиять на самых высоких подмостках сцены, занимаются кто бизнесом, кто – политикой, или вон как наша Олечка – инспекцией правопорядка, как я понимаю. И наоборот, театр наводнён нынче таким неисчислимым множеством посторонних и полностью исчерпавших себя личностей. Им бы пирогами торговать, штучными хозяйствами заведовать или потешниками на демонстрациях работать. Ох, Дим Димыч, если бы знали, до чего же нынче в театре мало театральных людей! (Залпом выпивает пиво и нервически обмахивается полотенцем.)

ЧЕВОКИН.  Дим Димыч, может быть, немножко кое-чем эстетическим разбавить, а?

ПЕТРОВ.  Да-да, почитай что-нибудь для ровного тона в настроении.

ЧИНСКИЙ.  Вы, Дим Димыч, это… ради бога, на меня не обижайтесь за то, что я уж тут своей болью делюсь с вами.

ПЕТРОВ.  В дружеском кругу первое правило - доверие.

ЧИНСКИЙ.  Да? Ну, тогда бы… это… “смирновочки” ещё. А, Дим Димыч?

ПЕТРОВ.  Всегда пожалуйста. (Наполняет водкой две рюмки.)

 

 Петров и Чинский выпивают и начинают закусывать, утираясь полотенцами.

 

ЧЕВОКИН.  Дим Димыч, так что же прикажете?

ПЕТРОВ.  Что-что… Да иди-возьми любую книжку.

ЧЕВОКИН.  Как любую?

ПЕТРОВ.  Да бери наобум и с любой страницы начинай. А мы уж… (подмигивает Чинскому) как-нибудь включим своё воображение.

ЧЕВОКИН.  (В растерянности действительно, не глядя, берёт с полки какую-то книгу, открывает её и, вытерши платком уголки губ, начинает с выражением читать.) И опять же, Рим – не просто какой-то итальянский город. У них тут такой большой сумасшедший дом, что, надо думать, найдётся и немало разумных. А сами римляне – сущие дети; в остальной Италии не то. Там можно слышать, как народ спорит со священником о религии, развязно судит о правителях и об устройстве жизни. Добродушный римлянин на такие резкости не способен: религиозных римлян нет, но свободомыслящих тоже нет”.

ПЕТРОВ.  (Зевнув.) Ну-ка, перелистни страничку.

ЧЕВОКИН.  (Перелистывает и продолжает читать.) Ставни и окна открываются, всклокоченные женские фигуры в растёгнутых платьях или в одной рубашке, а то и совсем голые…

ЧИНСКИЙ.  (Уже явно охмелевший.) А-ааа! Браво!!!

ЧЕВОКИН.  … голые, высовываются…

ЧИНСКИЙ.  О-ооо! Блестяще!!!

ЧЕВОКИН.  … голые, высовываются наружу и вытряхивают простыни, подушки так основательно, что стоит тебе перейти улицу, как по твоим брюкам забегали блохи, словно муравьи по лесной тропинке. Скрежещет замок в церковных дверях, они медленно раскрываются, оттуда выходит, зевая, церковный сторож и, посмотрев по сторонам, опять и опять зевает”.

ПЕТРОВ.  (Зевая.) Ну, перелистни ещё.

ЧЕВОКИН.  (Перелистывает и продолжает читать.) … Через полчаса улицы словно вымерли, городом овладели мрак и сон. Ты лежишь на своём ложе и чувствуешь, как тебя кусают, жалят, мучают сотни насекомых. Не в силах заснуть, прислушиваешься к царящей на улицах тишине. Вдруг где-то скрипнуло окошко и что-то выплеснулось на мостовую, – верно, целая лохань… Разбросаны твои краски, Рим, – город противоречий”.

ПЕТРОВ.  Хватит-хватит. Достаточно.

ЧИНСКИЙ.  Какая убойная информативность в слове! Ах, как по-шекспировски!

ПЕТРОВ.  (Наполняя рюмки.) Да уж, выливать на мостовую целые лохани дерьма – что может быть убойнее? (И к Чевокину.) Довольно, хватит насегодня, а то после такой убойной информативности беды-горя какая-нибудь мерзость сама собою забегает. Иди, присядь: вон, бери пива.

ЧЕВОКИН.  (Присаживаясь к столу.) Ой, спасибо вам, Дим Димыч. Но я, с вашего позволения, лучше водочки.

ЧИНСКИЙ.  Господи ты, боже мой, и хорошо же с вами, Дим Димыч! Мягчится душа, ощущает неистовый поток любви. В первый раз в жизни своей я убедился в тех золотых народных словах, что “свет не без добрых людей”. Конечно, Дим Димыч, вы – человек высочайшего жизненного маршрута, человек ярчайшего проявления. А я? Кто я такой? Что было в моей жизни-то, что? – Театр, театр, театр и театр. Осточертел мне этот театр, обожрался я этим своим театром! Это в чистой форме наглядное безумие: ставить всю жизнь чьё-то что-то о чём-то, никогда не происходившем на самом деле. А вот, между прочим, представьте себе, я этой весною был в сумасшедшем доме. (Видно, как застыли лица Петрова, Тамразяна и Чевокина.) Да нет, господа, вы не так меня поняли. Мой знакомый врач пригласил меня посмотреть для познания сие заведеньице, – хм, благо, и время года было самое подходящее. Так что походили мы с ним по этажам, и повидал я по ходу ночи разную, совершенно невообразимую жуть. И на всё, увиденное там, я одно скажу: “Вот это да-ааааа!” Такие картины, такие явления – в жизнь не забудешь!

ПЕТРОВ.  И какие же это такие картины-явления?

ЧЕВОКИН.  (Перекинув ногу на ногу, и успевший уже выпить пару рюмок.) Надо же.

ЧИНСКИЙ.  А вы вот вообразите себе – сцены активного бешенства. Там люди с таким неистовством орали, выли, гоготали, вопили с выпученными глазами; корчились как ошпаренные, брыкались всеми конечностями, носились по кругу, словно угорелые; с душераздирающими криками лезли на стены и что есть мочи лупили их!.. Но вот, что я вам скажу, дорогой Дим Димыч, – а ведь существует человеческое бешенство гораздо впечатляющее и ни с чем не сравнимое, и оно – вы догадываетесь где? – да-да, в театре! Да-да, Дим Димыч, оно-то, настоящее бешенство человека, совсем не там – в дурдомах весною по ночам, а именно в театре и круглосуточно!!! Ох, погибаю я, погибаю, друзья мои. Все вы тут – чудесные люди, и я прошу: поверьте мне. Ох, погибаю я в театре, погибаю! А так хочется полнокровно и свободно жить, а то ведь одна мнимость жизни только, друзья. Да хоть бы огненный смерч какой-нибудь, что ли, сниспослался с небес и выжиг бы на земле нашей, страдалице, это бешенство человеческое – ТЕАТР! И пусть я погибну, пусть, пусть!..

 

 Чинский с рыданиями падает к ногам Петрова, который делает знак охранникам; те незамедлительно подхватывают Чинского под руки и поднимают.

 

ПЕТРОВ.  Всё, всё, Петя, ступайте отдыхать. Если что вам понадобится, то человек будет у вас за дверью. Спокойного отдыха.

ЧИНСКИЙ.  Да-да, Дим Димыч… Завтра проходим… третий акт: смерть Полония – ха-ха-ха! – своё получил, так ему и надо, хрену старому! Это ж… Дим Димыч, меня столько раз упрашивали стать гением, а я – нет, каждый раз отказывался. Нет, говорю, эту должность я, господа, принять не могу; не обессудьте, говорю!.. (Его, еле переставляющего ноги, наконец, уводят.)

ЧЕВОКИН.  (Давно уже сжавшись от испуга.) Ох, так-то ругать. А, Дим Димыч?

ПЕТРОВ.  Что говоришь? (Наполняет рюмку для Чевокина, которую тот, пожелав всем здравия, немедленно осушает.)

ЧЕВОКИН.  Да я говорю: разве позволено такое-то возводить на театр? Нехорошо ведь.

ТАМРАЗЯН.  Дим Димыч, может, мне пойти и присмотреть за режиссёром-то? А то после бани вдруг нежелательным образом скажутся последствия от таких алкогольных возлияний. (Заметив жест Петрова, присаживается к столу.)

ПЕТРОВ.  Ничего, после бани – это всегда лишь на пользу: нормально, что у каждого при этом всё значимое человеческое из душевных потёмок выползает наружу. Душу необходимо раз от разу разгружать, и уж особенно при тёплой дружеской беседе. Правильно, господин Чевокин?

ЧЕВОКИН.  (Заметно опьянев.) Коне-ечно, ещё как правильно, правильнее некуда!

ПЕТРОВ.  Ладно. Ступай, мой друг. Иди, отдыхай.

ЧЕВОКИН.  (Еле-еле поднявшись с места.) Спасибо вам, Дим Димыч. Вы простите меня – может, я вам успел наскучить присутствием своим. (И нелепо поклонившись, уходит, с трудом переставляя ноги.)

ПЕТРОВ.  (Проводив взглядом Чевокина.) А что это как-то тихо в здании? Тихий час, что ли? Почему никого не слышно? Сходите, узнайте. (Охранники уходят.)

 

СЦЕНА 11.

 Входит Бевс с папкой в руках.

 

БЕВС.  Позвольте, Дим Димыч? (Видит разрешающий жест Петрова.) У нас проблемка некая выискалась. (И заглядывая в бумаги.) Четыре из пяти тех заброшенных деревенек нами уже оформляются: старики согласились на переезд, и вся купля-продажа их домостроений уже с ними произведена.

ПЕТРОВ.  А что с пятой деревней?

БЕВС.  Нашлись там двое упёртых – мутят остальных, и дело застопорилось.

ПЕТРОВ.  Что? Как застопорилось? Мне эти земли позарез нужны! Вы забыли, что надо делать? Сегодня же подпустить им “красного петушка” и поярче чтобы! Гонор сразу сойдёт.

БЕВС.  Понятно. Значит, как всегда в таких случаях. (Помечает что-то в бумагах.)

 

 Посланные охранники возвращаются и что-то сообщают Петрову, который на то лишь широко улыбнулся. По знаку Петрова – за ним дружно начинают ухаживать: кто в чашку наливает молоко, кто надевает ему на ноги махровые носки, кто начинает обмахивать веером и так далее… И во всех движениях охранников и телохранителей, прислуживающих Петрову, только привычная неторопливость, слаженность и почтительная осторожность.

 

ПЕТРОВ.  (К Бевсу.) Ещё что-то?

БЕВС.  Наших друзей налоговики теребят.

ПЕТРОВ.  Где именно?

БЕВС.  Всё ваших любимчиков, Дим Димыч: и керамико-плиточный завод, и фанерную фабрику, и мебельный комбинат; и до лесотехнического производственного комплекса в Барятино они тоже добрались.

ПЕТРОВ.  Да вы, что там, рехнулись? Бевс, у тебя такая орава первоклассных юристов, и каждому я плачу по сто с лишним долларов в день. И слышать ничего не хочу о каких-то там налоговиках! Пахать, пахать и пахать; и день, и ночь, но чтобы нигде комар носа не подточил, а иначе…(Делает угрожающий жест рукой.)

БЕВС.  Не извольте беспокоиться, Дим Димыч. Я же сказал – “теребят”, и только. И пусть себе теребят: у нас на каждый кирпич, на каждую панель, на всякую рейку – и технологический лист, и все документы производственных разнарядок, и…

ПЕТРОВ.  Не надо никаких “и”. Всё?

БЕВС.  Опять из колхоза “Путь к Коммунизму” делегация была.

ПЕТРОВ.  Всё с тем же?

БЕВС.  Так точно. Я уж им объяснял-объяснял: чтобы, говорю, Дим Димычу взять вас на поруки, надо то-то и то-то. А они всё своё-де: лично с вами хотят повидаться и заручиться вашим личным словом и напутствием.

ПЕТРОВ.  Повидаемся. Как там обстановка?

БЕВС.  Наши люди там всё обследовали, – хозяйство громадное, но на пути к безысходному захерению. Народ держится пока, но молодёжь подрастает… Местонахождение – лучше некуда, и правление там подобралось толково мыслящее, но не хватает им уже сил всё вокруг удерживать.

ПЕТРОВ.  Так, давай, пусть они там у себя проведут широкую встречу с населением. Что у них там: сельский сход или теперь акционерное собрание?

БЕВС.  Да.

ПЕТРОВ.  Вот вы и помозгуйте: каких наших ставленников туда ввести. Но только через выборы; чтобы всё происходило в общеполитических рамках. И поручи юристам вести нужные контакты; пусть они повнимательнее работают эту тему.

БЕВС.  (Записывая.) Есть.

ПЕТРОВ.  А с делегацией повидаемся, повидаемся.

 

 Входит охранник.

 

ОХРАННИК.  Дим Димыч, к вам срочно Эдуард Михайлович.

ПЕТРОВ.  Пусть войдёт, если срочно.

 

СЦЕНА 12.

 Входит Ершов, суетливо бросая взгляды по сторонам.

 

ЕРШОВ.  Дим Димыч, простите меня за то, что я нарушил… Ужас!

ПЕТРОВ.  Что, что такое?

ЕРШОВ.  Наш-то мальчик похулиганил немножко. (Что-то говорит Петрову на ухо.)

ПЕТРОВ.  Где?.. Кого?.. Когда?.. Чёрт возьми, а ты куда смотрел?

ЕРШОВ.  Да я этого Брюкина искал везде! – никогда за ним не уследишь. Ох, накажите, накажите меня, Дим Димыч!.. иль дайте мне, пожалуйста, возможность – чем искупить такой мой недосмотр. И отчего у них конфликт, какова его пролучина? – даже и предположить – фантазии не хватает. Но мальчик наш… он явно не в себе.

ПЕТРОВ.  (Сорвавшись с места.) Где Григорий? Машину сейчас же – к медпункту! Пострадавшего – в областную больницу, и чтобы по территории была сплошь “улица зелёная”!

БЕВС.  Враз всё будет обеспечено! (Убегает.)

ПЕТРОВ.  Тамразян, сию же секунду – в медпункт: одна нога здесь, другая – там! Делай, что хочешь, но отвечаешь жизнью своей, если раненый старик умрёт.

ТАМРАЗЯН.  Я уже там, Дим Димыч. (Быстро уходит.)

ПЕТРОВ.  Бегом!.. (И переведя дыхание, несколько успокоившись, начинает одеваться.) Эдуард Михайлович, послушай, вот что… (Вдруг резко обернувшись.) Все вон отсюда!

 

 Все охранники и телохранители в мгновение ока исчезают за дверью.

 

ЕРШОВ.  (Робко.) Спрашивайте, Дим Димыч, – готов я отвечать, не опуская глаз и не кривя душою.

ПЕТРОВ.  Так что сам Антонин? Что с ним? Чего-нибудь особого такого в самочувствии его ты не заметил ненароком?

ЕРШОВ.  Горят глаза его тем вызывающим огнём, когда свободу обретает человек, пробивший стену мрака и мучительной печали.

ПЕТРОВ.  Дружище мой, ты вот что сделай: пойди к нему, не медля. Я знаю, мастер ты – ключ тонко подобрать к любому сердцу. Ты под предлогом, будто я хочу его безотлагательно увидеть, а сам поглубже загляни в него. Основа какова случившейся беды? Узнаешь если, то будет в этом искупление твоё. Ну, мигом!..

ЕРШОВ.  (Утирая пот со лба.) Иду, Дим Димыч. Надеюсь, за успехом. (Уходит.)

 

ПЕТРОВ

Да неужели все вокруг меня шуты,

А я – лишь предводитель их?

Да что же здесь на самом деле?..

На мир, мной созданный, иной мир наложился?

Из двух миров один быть должен уничтожен!

На две недели притворюсь ещё, а там…

Пощады раздражителям моим ждать не придётся.

 

СЦЕНА 13.

 Просторный холл в огромном доме. Полумрак…

 

АНТОНИН

Откуда понимание мне взять – вблизи ли, издали:

Закатывается Солнце иль то – закат Земли?..

(На стене появляется изображение светящегося месяца.)

Зачем заглядываешь, месяц? –

Сочувствуешь или смеёшься надо мною?

Жалею я, что ты, как время, молчалив;

Но слушатель ты, как и сестра твоя – луна,

Завидной выдержки, приятель.

Да что тебе дыхание с вознёй людского роя,

Где сквозняки тревог и будни непокоя.

Мир начался великой тайной Слова,

Но отчего же стал он жить лукавыми словами?

И так же всё поныне этим проживает…

Но чем же он закончится? – низкими делами?

Жизнь человека быстротечна, очень шатка;

И столько непонятного всё больше-больше остаётся

Потомкам на бесплодные разгадки…

Однако, доверитель мой на небосклоне,

Как ярким маяком вперёд меня зовёт твоя гримаса!

Я приготовлен, назад мне шага нет;

Ведь времени осталось мне, я знаю, лишь на то,

Чтобы вступиться за происшедшее со мною актом чести.

Эх, воинства во мне не достаёт!

Всё, замолкаю – человек сюда идёт.

 

СЦЕНА 14.

 Крадучись, входит Ершов.

 

ЕРШОВ

Да будет эта тишина мне в помощь.

Природа сцены нерушима испокон веков –

Всю жизнь свою я верно соблюдал её законы.

И, исходя из этого, мне надобно сплести в венок искусно

Все обстоятельства, характеры, известные события

С заданием моим.

Лишь ты, Театр, господин мой,

Всем нашим миром полноправно управляешь;

Поэтому в который раз прими доверие моё.

Мне надо лишь точнее подойти,

Слегка аквамарином подсветить завязку для беседы

И дальше – приоткрыть все прелести шекспировского тона…

Так, для начала разговора всё готово.

 

АНТОНИН

Кто здесь? Скрипят ли произвольно половицы

Иль чья-то мысль работает во зло?

 

ЕРШОВ

То – я, мой мальчик. Прости за беспокойство.

Я, что, прервал твои мечты?

 

АНТОНИН

Скажите, сударь, все ли ложны сны?

 

ЕРШОВ

Сны? Какие сны, о чём?

 

АНТОНИН

Что вам угодно? – говорите прямо.

 

ЕРШОВ

Дим Димыч попросил тебя зайти к нему –

До твоего внимания сие я довожу.

Но вот во мне самом, тебе скажу,

Особый жар переживаний:

Смешалось всё во мне, смутилось, раскрошилось, –

И материя, и время, и пространство!..

Да разве ты способен на простое хулиганство,

Какое часом раньше приключилось? – ой, не верю.

Дим Димыч тоже озадачен твоим таким поступком.

Такое совершить! – подумать даже жутко.

Скажи мне, мальчик дорогой,

Неужели ты никак не смог себя сдержать?..

Да и опять же – где сего мотивы?

 

АНТОНИН

Так вы хотите всё подробно разузнать?

 

ЕРШОВ

Чтобы для будущности пользы

Тебя утешить плодотворно.

 

АНТОНИН

Хм, “плодотворно”…

О, сударь, какая будущность, которой нет?

 

ЕРШОВ

Как нет? Помилуй, да зачем такое говорить?

Твоя дорога впереди! –

Твой возраст: разве это годы?..

Вот ты рисуешься прекрасной птицей в клетке,

И при этом заграждаешь дверь своей свободы,

Зачем-то отстраняя от своих печалей

Меня, надеюсь, друга. Давай же установим

Прежнее обоюдное доверие: увидишь, я не обману.

Я предлагаю тебе честность. Ну?

(Протягивает руку для рукопожатия.)

 

АНТОНИН

Загнать меня хотите в окончательную сеть,

Откуда не к свободе,

А к пропасти губительной лишь выход.

 

ЕРШОВ

Ах, мальчик, ты опять всё в том же роде.

Что тяготит тебя, не допуская к дружбе сделать верный шаг?

Ведь ты же верил мне. И вспомни,

Поначалу мне ты благодарен очень был.

 

АНТОНИН

Не отрицаю, верил вам, но до тех пор,

Пока в ловушку вашу я не угодил.

Не помните, как из больницы вы привезли меня сюда?

О, мне бы распознать весь ваш притвор тогда.

И что теперь? –

Искать мне в вас надежду на спасение,

Чтобы тем самым душевную свою свободу обрести?

 

ЕРШОВ

Изволь, готов я попросить прощения.

 

АНТОНИН

За то, что вы пронизаны неискренностью с головы до пят?

 

ЕРШОВ

Коль ты меня намерен извести пристыживанием –

Порадуйся, достигнут результат.

 

АНТОНИН

Да что вы за мои радости! –

На них вам плюнуть-растереть;

А, между прочим… всё же радость есть,

Есть одна.

 

ЕРШОВ

Какая?

 

АНТОНИН

Что не придётся мне, как здесь вы все, стареть.

 

ЕРШОВ

Пожалуйста, не говори, – не избежать тебе природы правила:

Всяк молод был как ты, да жизнь его состарила.

Природа в этом деле – ох, жестоко правит:

Любую молодость со временем безжалостно подавит.

 

АНТОНИН

Но если нет ума и доброты у старика –

Зачем, судьба, его ты столько лет по жизни волокла?

 

ЕРШОВ

(Возведя глаза кверху и с распростёртыми в стороны руками.)

О, господи, ты свыше видишь мои чистые позывы!

Не втолковать мне молодой неопытной душе

О том пути, где свет не меркнет

И явствует при этом только правда!

 

АНТОНИН

Для вас вся правда здесь – игра из кона в кон.

(И в сторону.)

А я без всякой правды обречён.

И светлый путь ваш, сударь, – лживый трёп,

Надменность, деньги и мирские блага.

(И в сторону.)

А мой пусть будет выбор – терпение и шпага.

 

ЕРШОВ

О, мальчик мой, зачем ты посылаешь

Столь напрасные обиды в моё и без того истерзанное сердце?

Сознаю: возможно, я не прав,

Что совершенно без прикрытий

Все чувства страстно выражаю здесь свои.

И что ж мне делать?.. Поверь,

Что я тебя жалею и люблю,

Но между нами нет взаимопонимания, увы.

(Пытается закурить, но тщетно; чиркает спичками, которые никак не загораются.)

 

АНТОНИН

Меж двух друзей, когда дурной театр роль свою играет,

Взаимопонимания не возникает.

И кстати, любовь и жалость – молчаливы,

Как идеалы высшего примера скромности;

Но страсти всех мастей напротив –

Навязчивы и говорливы.

 

ЕРШОВ

Прости, но как всё это ты мне прикажешь понимать?

 

АНТОНИН

(Достаёт из шкафа гитару и подаёт её Ершову.)

А вот, извольте, что-нибудь сыграть.

 

ЕРШОВ.  Но мальчик мой, к чему? – я не умею.

АНТОНИН.  Я вас прошу.

ЕРШОВ.  Поверь, совсем я не умею.

АНТОНИН.  Но сударь, я умоляю вас.

ЕРШОВ.  Клянусь, её я даже в руки не умею взять.

АНТОНИН.  А я без клятв любых скажу, что это так легко, как лгать. Вот, поместите на колено понежнее; вот пальцами одной руки на грифе струны зажимайте, а пальцами другой – щипните струны, поласковей. Давайте!.. И музыкой чувствительно прекрасной гитара зазвучит. Так что ж вы, сударь? – ну, смелее! Всё просто и понятно: вот струны, вот лады…

ЕРШОВ.  (Бестолково побренчав.)  Нет, отсюда никакой гармонии не в силах я извлечь. Увы, искусством этим не владею.

АНТОНИН.  Вот видите, не получается у вас. Какую же ничтожную вещь вы делаете из меня! На мне вы готовы играть; вам кажется, что мои лады вы знаете, и вы хотели бы с лёгкостью проникнуть в тайны моего сердца, поскольку вы возомнили в себе, что способны испытывать меня от самой низкой ноты до самой вершины моего звука. А вот в этой деревянной вещи – много музыки, красивая простота голоса; однако вы не в силах заставить заговорить её. Чёрт возьми, что ж вы думаете, что на мне играть легче, чем на гитаре?.. Нет, сударь, – назовите меня каким угодно инструментом; вы можете меня и всячески терзать, или вовсе расстроить, но играть на мне вы не можете.

 

СЦЕНА 15.

 Входит Лакедемонская.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А-а, у вас тут… вы сцену проходите? Что ж, тогда не стану вам мешать. (Собирается уйти.)

АНТОНИН.  Чему мешать?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Мне послышалось что-то из третьего акта?

АНТОНИН.  Да нет, – всего лишь бурлески на проторенных дорожках классики.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Улыбнувшись.) Эдуард Михайлович, а что это вы с гитарой? Вы играете?

ЕРШОВ.  (Отставляет гитару.) Да вот за всю свою жизнь так и не удосужился научиться, к сожалению. ( И неожиданно обернувшись к Антонину.) А если подвести черту, касательно той заключительной морали, которую ты представил, то мир-то на самом деле гораздо шире и многограннее, да-да! А касательно классики, тебе бы следовало помнить всегда, что самым важным является это то, ЧТО автор не показал и О ЧЁМ он не рассказал. Не знаю, чего в тебе больше: цинизма от Холдена Колфилда или наивности от Британика; но я уверен – ты очень серьёзно болен, мой мальчик. И болезнь твоя неизлечима, вот так! И название ей – Гамлет! Счастливо оставаться. (Уходит.)

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Он чем-то расстроен?

АНТОНИН.  Как всегда – собою.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Но из-за чего?

АНТОНИН.  Этот самоуверенный старый дурак прожил жизнь и в ней немало преуспел; но кроме одного – того, чтобы правильно состариться.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ой, не осуждайте, Антонин. Кто знает? – быть может, сам он то понимает лучше нас с вами.

АНТОНИН.  А я и не осуждаю, я лишь отвечаю на ваш вопрос. Вам что-то не нравится?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Какой-то серный смрад. Тут что, дьявол побывал?

АНТОНИН.  (Рассмеявшись.) Не берусь утверждать – как он сам, но то, что посредники его сюда частенько вхожи – это точно.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да уж, вы наговорите. Ах, ладно… Я в медпункте была: слава богу, рана там оказалась неопасной. Мне сообщил об этом Рачья Ашотович. Прошу вас, Антонин, не делайте больше столь безответственных поступков. Хотя и старик Брюкин сказал Дим Димычу, что несчастный случай произошёл, но вы же сами понимаете…

АНТОНИН.  Несчастный случай? Он так сказал?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да, мне это заявление тоже показалось непонятным.

 

СЦЕНА 16.

 Входит Бевс.

 

БЕВС.  Прошу простить за вторжение. Ольга Евгеньевна, я от Дим Димыча. Завтра к нам сюда приезжает губернатор, как вы знаете. Дим Димыч приглашает вас на совместную встречу ровно в полдень. Вы будете не заняты?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  В полдень? Хорошо.

БЕВС.  Чудесно. Антонин, а вы как себя чувствуете после того… мм…

АНТОНИН.  После чего?

БЕВС.  Случайное недоразумение ведь с вами произошло, говорят.

АНТОНИН.  (С иронией.) Ах, вы вот о чём. Чувствую себя я необыкновенно.

БЕВС.  Ясно. А что же вы, друзья, не отдыхаете?

АНТОНИН.  (Продолжая иронизировать.) Да-да, уже так поздно. (И кивнув в сторону окна.) И отчего, ну никто здесь не отдыхает?

БЕВС.  То есть?

АНТОНИН.  Слышите? – какой-то гвалт по всей округе.

БЕВС.  (Прислушивается.) Вы правы. Опять, наверное, у наших корифеев очередная пивотерапия. (И помявшись.) Спокойной вам ночи. (Уходит.)

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Я так понимаю: и сегодня мне не удастся посмотреть на звёзды?

АНТОНИН.  Именно сегодня! (Достаёт из шкафа телескоп.) Проходите, окажите милость.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Я читала – есть такая звезда, в направление которой, якобы, вознёсся Иисус Христос. Вы знаете что-нибудь об этом?

АНТОНИН.  (Усмехнувшись.) О, как же, известная гипотеза насчёт звезды Трон.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вы покажите мне её?

АНТОНИН.  Нет, возможностей хватит только на общий вид созвездий. Такое устроит?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Разумеется, устроит. Пойдёмте, пойдёмте. А эта звезда Трон – она из какого созвездия?

АНТОНИН.  Да что вы, это же миф. Вы что, не понимаете?..

 

 За разговором они уходят по лестнице наверх. За ними, крадучись и прислушиваясь, лепятся по ступенькам той же лестницы двое охранников Петрова.

 

СЦЕНА 17.

 Палисадник возле пансионата. Шумно входят Мотыгин, Буткевич, Чевокин, Святобогов и Махотиков. У каждого в руке – по банке пива.

 

МОТЫГИН.  Нет-нет, Геннадий Маркович, никак с вами не могу согласиться. Против “Гамлета” этот Ваш “Генрих VIII” – чистейшей воды говорильня; да и фабула скучновата до тривиальности.

БУТКЕВИЧ.  Но всё же – чистейшей воды?

МОТЫГИН.  Не уводите, не уводите, пожалуйста. Вы лучше вспомните: какие там громоздкие ремарки, взять. Сам Голливуд скорее заплачет, нежели решится замахнуться на тот подробный декорум. А “Гамлет” тем и гениален, что его играть можно и вообще без декораций: тут драматургия сама создаёт должную ауру. Правда, и актёрский состав должен быть исключительнейшим, а иначе всё это превратится либо в бестолковую заумную нудь, либо в шумливые весёлые картинки. А вашего “Генриха VIII” и любой ученический состав сможет представить; только бы капитал вложить в оформление да постановщика подыскать повыносливее. Да и сама личность этого самого Генриха VIII тоже, знаете ли…

БУТКЕВИЧ.  Нет, Толя, ты не понимаешь; не понимаешь, мой друг.

МОТЫГИН.  Да зачем мне понимание? Артист должен, прежде всего, знать! Знать и ЗНАТЬ! А понимание – это всегда лишь трактуемый субъектив; понимание – это сход на тупиковый путь.

БУТКЕВИЧ.  Вот у тебя как?

МОТЫГИН.  Да, у меня так. Артист любит знать, потому что знание для него есть постижение мира таким, каков он есть. И хороший артист знает всё и обо всём: к примеру, и как хека поймать, и как чернобыль от полыни отличить, и как изготовляется железобетонная плита, и как попугая вылечить от облысения, и уж тем более самую широкую конкретику, то есть ЧТО, ГДЕ, КАК и у КОГО. А понимание это ваше – это чистейшей воды ирреальность. Игры разума, если хотите.

МАХОТИКОВ.  Толя, тогда скажи, как правильно сказать: рыбаЧить, рыбаЛить, рыбаВить или рыбаРить? – как литературнее?

МОТЫГИН.  (Смутившись.) Как сказать, мм… Так и сказать, мм… Подожди, как ты говоришь-то там?… (Все смеются.)

 

СЦЕНА 18.

 Входит Кнатеев с коробкой в руках; его радостно и громко встречают.

 

КНАТЕЕВ.  А я ещё у Глаши пива выпросил. Так что сегодня предаёмся отдыху на полную катушку.

МАХОТИКОВ.  Куда же запропастился Эдуард Михайлович?

ЧЕВОКИН.  Может, он от Дим Димыча задание какое-то получил?

СВЯТОБОГОВ.  Внимание, господа. А не выпить ли нам за здоровье Дим Димыча?

КНАТЕЕВ.  Правильно! Ура Дим Димычу!

МОТЫГИН.  За здоровье нашего Дим Димыча и его близких, ура!!!

 

 Все кричат и пьют пиво; и при этом – видят, как Буткевич поперхнулся, облившись пивом, и поэтому следует общий взрыв хохота.

 

КНАТЕЕВ.  Ты, Мотыгин, скажи-ка, наконец: а чего это ты так зачастил к молодёжи?

СВЯТОБОГОВ.  Да-да, повадился ты. И я это заметил.

МОТЫГИН.  Я никогда не чурался молодёжной аудитории. Так что ж? И сама молодёжь ко мне, как к “Заслуженному артисту республики”, проявляет свой интерес. Ну, что вы все улыбаетесь? Когда я с ними, с меня каким-то образом спадает то ярмо бездушного засушенного профессионализма, который со временем наслаивается и наслаивается на нас. Что, разве не так? А с ними, молодыми, как-то забываешься…

БУТКЕВИЧ.  От чего?

МОТЫГИН.  К примеру, что ты – преклонный старик. Но я подчёркиваю – телом! Слышите, телом! а не сердцем и душой. А у вас – одна пошлость на уме.

БУТКЕВИЧ.  Не обижайся, Толя. Шутки, как и пути в жизни, случаются, порой, неудачные.

КНАТЕЕВ.  Ох уж, эти пути в жизни. Иной раз не хочешь, а задумаешься: как же потрепала наше поколение жизнь с этими самыми путями. Но ведь у каждого из нас  было что-то то хорошее, о чём и ныне вспоминать так приятно.

МАХОТИКОВ.  А мне, и по сей день, иногда так вспоминается та продавленная кушетка в моей гримёрке. То были, оказывается, счастливейшие дни жизни.

ЧЕВОКИН.  Да-да… И обтёртый трельяж с боковыми усами-светильниками.

МАХОТИКОВ.  И, если помните, такие вафельные накрахмаленные полотенца с нечётким штампом у краюшка.

СВЯТОБОГОВ.  Хм, ты ещё вспомнишь и пудру, и пузырёк с тройным одеколоном на салфетке.

ЧЕВОКИН.  (В задумчивости сквозь улыбку.) И баночка с вазелином перед гримом на столике.

МОТЫГИН.  И постоянные бои с неистребимыми полчищами тараканов. (Все смеются.)

КНАТЕЕВ.  Эй, Глеб, как там дела в медпункте после того инцидента?

СВЯТОБОГОВ.  Вроде обошлось; говорят, не опасно.

МОТЫГИН.  Вот наш мальчик отколол, так отколол.

БУТКЕВИЧ.  И главное, непонятно – за что?

МАХОТИКОВ.  Если так и дальше пойдёт, то как бы он и до нас не добрался. (Шамканье и чей-то робкий смешок.)

МОТЫГИН.  Плохой смех. И что это Дим Димыч с ним так нянчится? Прямо на руках чуть ли не носит его.

ЧЕВОКИН.  Дим Димычу виднее, Толечка.

СВЯТОБОГОВ.  Тише, господа. Говорят, якобы Антонина Дим Димыч в наследники свои готовит.

МАХОТИКОВ.  Вот так-так.

 

 Все разом смолкают.

 

СВЯТОБОГОВ.  А вот Брюкин, – никто не знает, откуда он? (Все молчат.) И я тоже не знаю.

КНАТЕЕВ.  А может он и не нашего круга?

ЧЕВОКИН.  Может, эстрадник? Геннадий Маркович, ваше-то какое мнение?

БУТКЕВИЧ.  Да, странный, очень странный товарищ. Что, Толя, где же твоё вышеупомянутое знание, а? Скажи, дорогой, из каких он?

МОТЫГИН.  (Помолчав.) Должно быть… он из сволочей.

БУТКЕВИЧ.  Вот те раз! Ну-ка, ну-ка?

МОТЫГИН.  Фамилия у него не сценическая. Ведь фамилия для артиста – это уже треть успеха. А тут… Брюкин, понимаете ли.

МАХОТИКОВ.  Да, уж было бы – Брюквин, что ли.

БУТКЕВИЧ.  Но если такой уж псевдоним?

МОТЫГИН.  Не солидно. Что ж, до такого псевдонима докатиться?

СВЯТОБОГОВ.  (Начав, было что-то жевать.) Это ещё что-о… Когда я в Харькове работал или в Виннице, не помню уже, то был у нас в театре такой артист Машонкин. Представляете, жить с такой фамилией, да и ещё быть артистом!

КНАТЕЕВ.  А что, в этом что-то есть.

ЧЕВОКИН.  Мда-а, за такой подвиг награждать надо.

БУТКЕВИЧ.  Не понимаю, – вполне удобоваримая русская фамилия.

СВЯТОБОГОВ.  Вот-вот, и я говорю: там – Машонкин, а тут – Брюкин.

МАХОТИКОВ.  Да, уж было бы – Рукин, что ли, на худой конец.

БУТКЕВИЧ.  Нет, Толя, фамилия здесь ни при чём.

МОТЫГИН.  Осанки у него ни на грош, понимаете? Спина не поставлена, куражу – ноль; да и нет в нём никакого артистического должного строя. А его язык? – натурально простецко-лапотной психологии.

БУТКЕВИЧ.  Но и это всё относительно.

КНАТЕЕВ.  Отнюдь нет, Геннадий Маркович. Во всём этом что-то есть.

БУТКЕВИЧ.  Да? Что ж, тогда надо всё-таки привести какой-нибудь веский довод; пусть бездоказательный, но всё-таки…

МОТЫГИН.  Не нравится мне в этом Брюкине особенно одно: как он улыбается.

СВЯТОБОГОВ.  А он всегда улыбается.

МОТЫГИН.  Но как? – не замечали? Ртом улыбается, а глаза – никогда; рыбий холод в них. Никто не замечал?

КНАТЕЕВ.  Да, да, да… Толя, в этом что-то есть сволочное, верно.

МАХОТИКОВ.  Будет вам наговаривать.

БУТКЕВИЧ.  И всё же в этом происшествии меня лично что-то настораживает; и не к добру, не к добру.

СВЯТОБОГОВ.  И я предчувствую, что весь этот балаган с этой вашей молодёжью ничего не принесёт, кроме неприятностей. Ведь жили мы себе на этюдах…

МОТЫГИН.  Ну что ты всё причитаешь? Я слышал, если с успехом отыграем “Гамлета”, то все получат приличные премии.

ЧЕВОКИН.  Толечка, а от кого ты слышал? Точно ли?

МАХОТИКОВ.  Толя, а все ли получат, без исключений?

МОТЫГИН.  Все-все, “скупой рыцарь”. Ты что, побольше наличности собираешь, чтобы на том свете в преисподней выторговать сковороду для себя поменьше?

СВЯТОБОГОВ.  И что это на Дим Димыча нашло – Шекспира гостям показать? Зачем? И сам-то, надо же, такую роль ведёт!

БУТКЕВИЧ.  Поверьте мне, господа, и как ведёт!

КНАТЕЕВ.  Господа, господа… (И понизив голос.) Только тихо: я слышал, что у Дим Димыча есть некий спор с неким столичным воротилой. Как будто бы они какое-то пари там заключили. (Все чуть ли не замирают.)

ЧЕВОКИН.  Ой, товарищи, такие разговоры не стоило бы здесь трогать.

МАХОТИКОВ.  (Озираясь по сторонам.) Да-да, от греха бы подальше.

КНАТЕЕВ.  (Будто встрепенувшись.) Но прошу всех: это только между нами. А иначе все мы пойдём друг за другом, как топоры за топорищами. Так что – молчок. Чего нам от добра приключений ещё каких-то искать?

СВЯТОБОГОВ.  Да, все должны молчать. Я лично дал себе слово: во что бы то ни стало, а дожить до 2000-го года.

МАХОТИКОВ.  И мне тоже так хочется хотя бы заглянуть в двадцать первый век.

КНАТЕЕВ.  А поэтому предлагаю всем быть осторожнее и не давать воли всякому и чрезмерному своему любопытству. Договорились?

ЧЕВОКИН.  Коне-ечно.

МАХОТИКОВ.  Правильно.

СВЯТОБОГОВ.  Да будет так.

МОТЫГИН.  Выпьем, господа, за нашего Дим Димыча! Ура!..

 

 Все кричат и пьют пиво.

 

СЦЕНА 19.

 Неожиданно входит Ершов.

 

ЕРШОВ.  Что? Живаете, играете, попиваете?

МОТЫГИН.  А нам, Эдуард Михайлович, грустить ни к чему. И если кто-то и где-то пьёт с горя или от тоски, то мы пьём с радости и всегда предметно: за реальное воплощение всех наших надежд на будущее.

ЕРШОВ.  За реальное воплощение, говоришь?

МОТЫГИН.  А как же! Посмотрите на мир: какой темп жизни между мглой и светом! Теперь если где остановился, проникся унынием – и… смотришь, а тебя уже настигла какая-нибудь потеря.

ЕРШОВ.  Какая потеря?

МОТЫГИН.  Да какая угодно. Хоть и таланта.

ЕРШОВ.  Чьего таланта?

МОТЫГИН.  Я… не знаю: может, моего, вашего или ещё кого.

ЕРШОВ.  Не-ет, ты знаешь. Ты всё знаешь! Про твой талант всем всё известно: ты-то свой талант давно уже пропил и прогулял.

МОТЫГИН.  Да за что же это вы ко мне так враждебны? Я же в общих чертах имел ввиду.

ЧЕВОКИН.  Эдуард Михайлович, остыньте, по-хорошему бы…

МАХОТИКОВ.  Эдуард Михайлович, а вы говорили, что поможете мне подработать мою сценку. Я вас так ожидал.

ЕРШОВ.  (Не сводя взгляда с Мотыгина.) Какую сценку?

МАХОТИКОВ.  Так это… наша с Толей сцена могильщиков.

ЕРШОВ.  Что там подрабатывать?

МАХОТИКОВ.  Да вот хоть то: как бы мне лопату свою обыграть?

ЕРШОВ.  Ох, дурень – как есть дурень! Чего там обыгрывать! У тебя там две с половиной реплики. Вон, (и указав на Мотыгина) с ним иди, штудируй. Он здесь – первый могильщик!

СВЯТОБОГОВ.  (Что-то дожевав.) Эдуард Михайлович, я понимаю, что вы не в настроении, но…

ЕРШОВ.  Что ещё?

СВЯТОБОГОВ.  Прошу вас передать Дим Димычу о таком совершенно недопустимом безобразии. В моей комнате творится что-то невообразимое: какой-то наглец возымел моду пробираться туда в моё отсутствие и самым изуверским способом вытирать моим полотенцем свои нижние конечности. Посодействуйте, чтобы прекратить…

ЕРШОВ.  Да вы бы постыдились, Святобогов! Вы что, предлагаете мне с этим к Дим Димычу обращаться? (И опять выставившись на Мотыгина.) Я знаю, что подобные гадости водятся за некоторыми артистами, особливо это касается конченных артистов.

СВЯТОБОГОВ.  Мне, что же, продолжать своё лицо таким вот полотенцем вытирать? Не стану я этого делать! И делайте со мной хоть что, а всё равно не стану!

ЕРШОВ.  И не надо, не вытирайтесь.

ЧЕВОКИН.  Эдуард Михайлович, право, давайте пиво пить, а то тут у нас, как говорится, на рубль суматохи, а дела на грош. (Протягивает Ершову банку пива.)

КНАТЕЕВ.  Выпьем, господа, за всеобщую и окончательную победу ТЕАТРА над ВЕЧНОСТЬЮ и над ВСЕМ СУЩИМ НА ЗЕМЛЕ!!! И ура нашему Иосифу Виссарион… (Вдруг запнувшись и съёжившись.) П-простите, г-господа… вступило мне что-то…

 

 Все стоят в оцепенении.

 Махотиков испуганно озирается по сторонам.

 

БУТКЕВИЧ.  (Стараясь изобразить бодрый голос.) Так что, мы пьём за здоровье Дим Димыча, да?

МОТЫГИН.  За здоровье Дим Димыча – урррааа!!!

 

 Все с особым усердием кричат и пьют пиво.

 Буткевича одолевает кашель.

 

ЕРШОВ.  (Нахмурившись, резко отшвыривает в сторону банку с пивом.) Освободите мне место пройти! (И быстро пройдя через весь палисадник, и обернувшись за несколько шагов до входа в здание.) Какие же вы здесь все мерзавцы. А ты, Мотыгин, первый из них!

МОТЫГИН.  Опять меня кусать? Опять??? Ну, я тебя сейчас укрощу!!! Так укрощу, как никто ещё никого не укрощал!

ЧЕВОКИН.  (Удерживая Мотыгина.) Товарищи, да что же это такое-то?

 

 С уговорами все обступают Мотыгина; он пытается высвободиться.

 

ЕРШОВ.  Это кто там кого собирается укрощать? Мотыгин, Мотыгин, какой же ты на самом деле – паршивец. И ты на меня носорогом не смотри!

МОТЫГИН.  Пустите, господа! Мы будем биться!

ЕРШОВ.  Не плети, плетухан! Гнусь подпортальная!

ЧЕВОКИН.  Толя, поступись ты, уступи.

МОТЫГИН.  Нет, теперь всё: Рубикон перейдён! Моя честь задета, и публично!

ЕРШОВ.  (В исступлении захохотав.) Нельзя задеть того, чего нет уже давно и в помине. Биться он собрался, – что же, преохотно!

КНАТЕЕВ.  Остановитесь, друзья; да разве можно так конфликтовать-то?

ЕРШОВ.  Ах, ты, Мотыгин, что, глаза ты свои налил и давай беситься? Ты не дёргайся, не дёргайся на меня. И чёрт с тобой, выбирай оружие, сизоносый!

МОТЫГИН.  (Отчаянно пытается вырваться.) Господа, ах да пойдите прочь! Мы будем биться на компроматах! Да, узнают сейчас всю твою подноготную сущность и всю твою закулисную грязь.

ЕРШОВ.  А-а, метишь аморалку мне подбросить, падла?

МОТЫГИН.  Я всё про тебя Дим Димычу расскажу!

ЕРШОВ.  (Подбегая к толпе.) Нет, гадина, это я ему всё про тебя расскажу; и так расскажу – ничего не упущу! И о том, что ты из канцелярии втихую звонишь по межгороду; и о том, что у тебя телевизор ночами напролёт орёт; и о том, что ты всю свою жизнь у жены на шее просидел!

МОТЫГИН.  А-а, вот ты куда смещаешь? Ух, козлина!

ЕРШОВ.  Сам ты – дубина варёная! Всё расскажу, всё! И о том, что три дня назад ты заснул… Ха-ха-ха! Знаете, господа, где он заснул? – В навозной куче он заснул. Во, как нажрался мишенькиного самогонища. И ревел диким скверным зверем ещё при этом: “Долой президента!.. Долой парламент!.. Долой всех мэров!” А? Вот как он проколол всю свою патриотическую сознательность!

МОТЫГИН.  Так то ж я против заимствования иностранных слов, болван!

ЕРШОВ.  Ты меня не болвань. Знаем-знаем, и все знают: против чего ты и против кого.

МАХОТИКОВ.  (Пытаясь огладить Ершова.) Помилуйте, Эдуард Михайлович, до беды какой ведь дойти так-то можно.

ЕРШОВ.  (Отмахнувшись.) Всё, всё расскажу! И о том, что ты безвылазно и подозрительно заинтересованно сидишь у молодёжи и сеешь в их неокрепших умах нравственный нигилизм и позорную тлетворность, смутьян!

МОТЫГИН.  Да ты сам – пример грехопадения, пентюх-подхалим!

ЕРШОВ.  (Передёрнувшись от ярости.) Что??? Меня??? Я – народ… артист!..

 

 Рыча, фыркая и ругаясь-матерясь на чём свет стоит, Ершов и Мотыгин порываются друг на друга. Их стараются унять и развести по сторонам.

 

БУТКЕВИЧ.  (Дрожащим голосом.) Держите, держите их!

ЧЕВОКИН.  Товарищи, надо бы по-хорошему.

КНАТЕЕВ.  Господа, прекратите!

СВЯТОБОГОВ.  И вправду, Толя. Эдуард Михайлович, вы-то хоть!

МАХОТИКОВ.  (Обхвативши обеими руками Мотыгина.) Что же мы так не жалеем ни себя, ни друг друга?

БУТКЕВИЧ.  (Опускаясь на колено.) Прошу, помогите. У меня приступ начинается.

 

 Все разом замирают, устремив свои взгляды на Буткевича. И в момент вся бранная толпа превращается в дружное, заботливое окружение.

 

ЕРШОВ.  В помещение его!

КНАТЕЕВ.  Бережнее, бережнее.

СВЯТОБОГОВ.  Скорее давайте!

ЧЕВОКИН.  А я побегу и двери вам буду открывать.

МОТЫГИН.  Голову его выше держи!

МАХОТИКОВ.  Да держу.

ЕРШОВ.  А ты, Толя, зайди лучше с того края.

КНАТЕЕВ.  Ну-ну, понесли, понесли!..

СВЯТОБОГОВ.  Быстрее, господа, быстрее, а то эта сцена наша и так уже затянулась. (Все быстро уходят, унося с собою Буткевича.)

 

СЦЕНА 20.

 Из медпункта на террасу входит Петров; с ним – Лещина и двое охранников.

 

ПЕТРОВ.  А что это за шум и крики были у главного входа?

ЛЕЩИНА.  Это наши герои-ветераны за ваше здравие тосты возносили, Дим Димыч. Может запретить Глаше, чтобы она им пиво в такое-то время выдавала?

ПЕТРОВ.  Не надо. Пусть пьют лучше на виду. Где сейчас наш мальчик?

 

 Лещина делает знак охранникам.

 

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Он там, у себя наверху, Дим Димыч.

ПЕТРОВ.  Что, свидание со звёздами опять?

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Так точно. С ним там была Лакедемонская.

ПЕТРОВ.  Разговаривали?

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Да. Но как-то обрывочно.

ПЕТРОВ.  О чём же?

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  О всякой чепухе.

ПЕТРОВ.  То есть?

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Да всё – космическая тематика, Дим Димыч.

ПЕТРОВ.  И только-то?

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Ещё что-то там о грядущей новой реальности он говорил, о созвездиях…

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  О созвездиях Зодиака.

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Да. И ещё о каком-то “троне”.

ПЕТРОВ.  О каком троне?

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  Это название какой-то звезды.

ПЕТРОВ.  Что же ещё?

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  Она сказала, что ей очень нравится звезда, которую она видит. Он ей ответил, что это – Сириус, самая яркая звезда на небе. Потом она спросила его: какая ему звезда нравится? Он сказал, что для него самая красивая звезда находится в созвездии Ориона под названием Бетельгейзе. Она попросила её показать, но он ответил, что та звезда видна только зимой.

ПЕТРОВ.  (Задумчиво поглядев сквозь окно на небо.) Бетельгейзе.

ПЕРВЫЙ ОХРАННИК.  Дим Димыч, в их разговоре было очень много неясных понятий. (Ловит на себе взгляд Петрова.) Потом они попрощались, и Лакедемонская ушла.

ВТОРОЙ ОХРАННИК.  И на сей момент она у себя в комнате.

ПЕТРОВ.  (В задумчивости пройдясь из стороны в сторону.) Что же такое ей мальчик передал?.. (У него звонит телефон.) Да. Хорошо. (К Лещине и охранникам.) Через десять минут здесь будет вертолёт. Давайте, обеспечьте, чтобы была полная организация! (Те, поклонившись, уходят.)

 

СЦЕНА 21.

 Входит Ершов.

 

ЕРШОВ.  Вы позволите? Я был у Антонина. И, вы знаете, у меня создалось какое-то тягостное впечатление.

ПЕТРОВ.  Удалось ли тебе что-нибудь разузнать?

ЕРШОВ.  Казните меня, Дим Димыч, казните. Я мобилизовал всё в себе насколько смог, но даю вам слово, что я не собираюсь отступать: с завтрашнего дня начну на мальчика предельную свою линию более подготовленных этюдов.

ПЕТРОВ.  Нет уж, беспокоить Антонина тебе более не надо. А вот тебе, Эдуард Михайлович, будет такое моё поручение: прощупай-ка мне что-либо из внутреннего мира Лакедемонской. И если вдруг что тебе удастся приоткрыть, то докладывай мне тут же.

ЕРШОВ.  Я всё понял.

ПЕТРОВ.  (Улыбнувшись.) Что, племянница-то пишет, звонит?

ЕРШОВ.  Да-а! И так благодарит вас. Я всё хотел вам это передать, да никак не мог к вам с этим вклиниться. Устроилась она так благополучно: и работу нашла замечательную, и квартиру. Ой, Дим Димыч, если бы не ваша протекция! Ой, радетель вы наш!

ПЕТРОВ.  Что ж, я очень рад. А сейчас иди, отдыхай. Да, а что это вы там какие-то заздравные горланили?

ЕРШОВ.  Дим Димыч, от всей души каждый из нас так благодарен вам! Мы так все вам благодарны! (Целует руку Петрову.) Между прочим: в одном из тех заздравных тостов Кнатеев спутал – возможно, и умышленно! – ваше имя с Иосифом Виссарионовичем.

ПЕТРОВ.  Перебранки были какие-нибудь?

ЕРШОВ.  Перебранки? Ах ты, господи! Да разве артист может существовать без перебранок? Это же неотъемлемые издержки любого творческого общежития; а для актёра в особенности. И если откровенно, Дим Димыч, – что это за артист: без перебранок, без интриг и наушничества? А для актёра в особенности! А иначе актёр превратится в мякину худосочную, я извиняюсь. И кстати-то, как схватил Буткевича внезапный приступ, так все разом и примирились. Что, разрешите откланяться?

 

 Петров протягивает руку; и после рукопожатия Ершов уходит.

 

СЦЕНА 22.

 Входит Тамразян.

 

ПЕТРОВ.  Так, Рачик, с минуту на минуту будет здесь вертолёт – полетишь с Лещиной в область: в больнице там уже всё готово. Вас встретит главврач.

ТАМРАЗЯН.  Ясно.

ПЕТРОВ.  Как он?

ТАМРАЗЯН.  Тяжело, очень тяжело. Важно, чтобы он выдержал перелёт.

ПЕТРОВ.  Помни, Тамразян, сохранность твоей головы зависит от сохранности его жизни.

ТАМРАЗЯН.  Глаз своих в стараниях не сомкну, Дим Димыч, пока его состояние не будет стабильным.

ПЕТРОВ.  А сейчас мне нужно на дорожку ещё раз с ним повидаться.

ТАМРАЗЯН.  Туда вам идти не стоит. Я его, если позволите, сюда к вам подвезу. Но, прошу, никаких волнующих разговоров: каждый потерянный грамм его силы никакими брильянтами не возместить.

ПЕТРОВ.  (Кивнув.) Да, иди, времени почти нет.

 

 Тамразян уходит.

 У Петрова звонит телефон.

 

ПЕТРОВ.  (По телефону.) Да. И когда прибудете в больницу – доложишь обстановку. (Убирает телефон.)

 

СЦЕНА 23.

 В кресле-каталке Тамразян ввозит Брюкина. Петров делает знак, и Тамразян выходит, закрыв за собой дверь.

 

ПЕТРОВ.  Ну, как ты? (Брюкин тяжело вздыхает.) Держись, держись, и давай уж переборем эту ситуацию, да? Ты пока побудешь в больнице, а я тут разберусь. Потерпи, потерпи. Я не говорил тебе? – Я заключил одно пари на один очень лакомый кусочек; так что мы претендуем на великолепнейшую дачу в Карелии. Надеюсь, через две недели она станет нашей. Вот подлечишься и будешь там жить. А уголок там – не меньше, как земное райское устройство: тишь да гладь, а воздух сама природа очищает как будто бы своими лучшими фильтрами так, что вдыхаешь его – и тела не чувствуешь. Будешь там слушать на заре пение синешеек да своих любимых кошек на коленях поглаживать. Потерпи.

БРЮКИН.  Не знаю, доживу ли, сынок. Воздалось мне, Митя. Столько я в своё время безвинным людям страданий нанёс.

ПЕТРОВ.  Всё, всё, ничего не говори. Ты и так мне уже сегодня столько нужного рассказал. Я тут всем, кому следует, вставлю фитиль. Ну, что ты плачешь, батя? Может, ты хочешь чего-нибудь? А?

БРЮКИН.  Пожить бы ещё чуток. (Тяжело вздыхает.) Удивляюсь я этим дармоедам твоим. Как же часто я их обманывал, а они меня – так редко, что и вспомнить не могу. И что же это за люди такие? Они, что же, так ничего и не разобрали в нас с тобою? Дураки – не дураки, и детьми их не назовёшь. В чём их способности для жизни? нет, не могу понять… Хм, в руднички бы их на холодок забайкальский: это с толком было бы – человеческую закалку в них увидать. А девку эту, следовательшу, ты остерегайся; её выкрутасами разными не провести. Она, Митенька, не солома какая-нибудь служивая на указиловках. В ней характер цепкий. Её взгляд, что клещи, но глаза… Присмотреться если – глаза всё-таки крупную доброту её выдают. Но, сынок, дабы не расслабиться ненароком, ты уж помни живые слова народные: “Где чёрт не сможет, туда он бабу пошлёт”. Хм, потому как баба, что коза – куда хочешь залезет.

ПЕТРОВ.  Это верно, батя. Главное, меня беспокоит: что же ей такое мальчик передал?

БРЮКИН.  И своё это внимание к мальчишке поуйми ты. Словно сына своего обхаживаешь. Думай, Митя. В нём норов непримиримый проснулся, а с этим люди, да и ещё заодно с собственной правдой, прут напропалую и до конца. Ох, думай.

ПЕТРОВ.  Ладно, ладно, разберёмся. Мне Олег звонил: он уже выехал в больницу и будет тебя там ждать.

БРЮКИН.  (Закрыв глаза и помолчав.) Одни вы у меня с Олежкой. Родственников у нас нету больше. Поэтому некому мне более сочувствовать и некого любить, кроме вас двоих. А вы у меня оба – такие молодцы: так ведь жизнь-то под узду взяли. (И вздохнув.) Пожить бы мне, Митя, а?..

 

 Постучав, входит Тамразян и двое охранников.

 

ТАМРАЗЯН.  Дим Димыч, нам пора отправляться.

ПЕТРОВ.  С богом.

 

СЦЕНА 24.

 Пансионат. В свой кабинет входит Петров. В задумчивости он садится в кресло у окна; выпив “смирновской” и закурив, начинает всматриваться сквозь окно в ночное звёздное небо.

 Постучав, заглядывает Григорий.

 

ГРИГОРИЙ.  (Едва ли не шёпотом.) Разрешите?

ПЕТРОВ.  Войди, войди. Что, мальчик мой, звёзды своим чудодейственным светом в добрых помыслах тебя купают, как и прежде? Слышал я, есть на небе одна очень красивая звезда, которая выходит на арену звёздного простора зимою только. Бетельгейзе – название её. А я не выбрав ни одной звезды на небе для себя, но имя ей уже придумал – Мальгазата. Скажи мне, где там звезда моя живёт? Хочу я дальний свет её ловить и ожидать свиданий наших по ночам. Какой же будет твой ответ на сказанное мною?

ГРИГОРИЙ.  Дим Димыч, вы уж простите меня, но я не смыслю ни черта в этих самых звёздных вопросах. Хм, и вообще, я своё внимание, касательно этой темы, дальше Луны не распространяю.

ПЕТРОВ.  (Осознав, что обознался.) Кто здесь?

ГРИГОРИЙ.  Я. Это я – Гриша.

ПЕТРОВ.  Какого рожна шляешься по ночам? Я разве тебя вызывал?

ГРИГОРИЙ.  Извиняюсь. Я только зашёл, чтобы справиться о своей готовности, ведь они на вертолёте убыли.

ПЕТРОВ.  Ступай отсюда. Полтретьего уже. А в полдень будешь у центрального подъезда; возьмёшь мою любимую БМВеху и подашь в полном порядке: чтобы лазурное сияние было! Всё ясно?

ГРИГОРИЙ.  Так точно. Разрешите отбыть, Дим Димыч?

ПЕТРОВ.  Да.

ГРИГОРИЙ.  Слушаюсь. (Уходит.)

 

ПЕТРОВ

(Пройдясь из стороны в сторону, берёт со стола книгу и открывает её.)

Порой забава причиняет боль,

Порою тяжкий труд даёт отраду.

Подчас и униженье возвышает,

А скромный путь приводит к славной цели…

(И захлопнув книгу.)

Да неужели!..

Но кажется, устал я. Замечаю,

Что мысли все мои сейчас разрознены;

Так, знать, настало время для игры.

(Поднимает руки и делает несколько громких хлопков.)

 

СЦЕНА 25.

 Входит Бевс.

 

БЕВС.  Дим Димыч?

ПЕТРОВ.  А-а, аристократия ещё не спит?

БЕВС.  Обязан, Дим Димыч.

ПЕТРОВ.  Что обязан?

БЕВС.  (Смутившись и пожав плечами.) В мои обязанности входит всегда быть при вас.

ПЕТРОВ.  Ну что же, с одной стороны такая угодливость похвальна. А с другой… К чему это ты заговорил об обязанностях своих? А? Это что, провокация?

БЕВС.  (Было, усмехнувшись.) Да нет, совершенно ни в какой степени.

ПЕТРОВ.  Что, “ни в какой степени”? Может, ты мне ещё и о правах своих чего-нибудь расскажешь заодно? О правах человека – ну, давай! О правах гражданина, о правах личности… Какие права ещё есть, ну?

БЕВС.  Простите, Дим Димыч. Я был бестактен.

ПЕТРОВ.  Отвечай! А не то я тебе сейчас сделаю резко.

БЕВС.  Ещё есть права народа… права государства…

ПЕТРОВ.  Что-о??? Ах ты, поскребок! А ты, знаешь ли, мой маленький Бевс, что при слове “государство” у меня начинаются очень ощутимые спазмы в организме?

БЕВС.  Дим Димыч, я на вашей стороне в самой полной мере, без каких-либо оговорок.

ПЕТРОВ.  Я здесь сам себе государство!

БЕВС.  (В сторону.) Ну, хозяин даёт! – не иначе, как сам Людовик XIV.

ПЕТРОВ.  Но здесь всем вам – не государство!

БЕВС.  Согласен в полной мере, Дим Димыч. (И в сторону.) Уцелеть бы мне сегодня.

ПЕТРОВ.  А теперь, давай, немного выпьем, и пусть чокнутся бокалы!

БЕВС.  (В сторону.) Этого ещё мне не хватало… (И тут же учтиво.) Спасибо, мне немного можно. А вам уж как бы, знаете, не злоупотребить. А, Дим Димыч? – вам бы отдыхать.

ПЕТРОВ.  Молчать!.. (Чуть не падает, но Бевс успевает его поддержать.) За здравье Гамлета сейчас мы выпьем!

БЕВС.  За которого?

ПЕТРОВ.  (Поднимает рюмку.) За нашего Гамлета!

БЕВС.  (Тоже поднимает рюмку.) За Гамлета!

ПЕТРОВ.  Да! (Они выпивают.)

БЕВС.  Ух ты, до чего ж водка-то забористая.

ПЕТРОВ.  Я тебе скажу сейчас – для чего предназначено государство – ЧТОБЫ ЗАЩИЩАТЬ ЧЕЛОВЕКА ОТ ЧЕЛОВЕКА!

БЕВС.  Это в идеале, надо полагать? (И в сторону.) Как в нём рефлексия-то взыграла.

ПЕТРОВ.  (Наполняет рюмки “смирновской”.) А что нам нынешняя действительность показывает? Что? Разве это государство выполняет ту свою наиглавнейшую обязанность?

БЕВС.  Да нет, конечно.

ПЕТРОВ.  А тогда на кой чёрт оно нужно такое-то?

БЕВС.  Прошу прощения, Дим Димыч, а вы о каком государстве говорите?

ПЕТРОВ.  Что-о??? Да как ты смеешь передо мной привносить такие фривольные намёки? А? Я усекаю, усекаю смысловой угол.

БЕВС.  Хозяин, я совсем ничего не хотел…

ПЕТРОВ.  Молчать! Что – “не хотел”? Думаешь, два института закончил и тебе со мною всё позволительно? На карачки, живо у меня! (Бевс падает ниц.) Пшёл вон! (Бевс покорно отползает к двери.) Стоять! А ну, иди-ка сюда.

БЕВС.  (Ползёт назад к Петрову.) Простите, Дим Димыч. Мне так откровенно больно, что вы мой вопрос восприняли в совершенно ином значении.

ПЕТРОВ.  Да?

БЕВС.  (Приподнявшись.) Десятикратно – да!

ПЕТРОВ.  (Вдруг рассмеявшись.) Видел бы ты себя со стороны, москвичишко-мужчинец! (И сделав несколько громких хлопков в ладоши.) Коня! Коня мне! В сей момент, живо!!!

 

 Бевс устремляется к двери и делает кому-то знак. Вбегают двое охранников. На одного из них верхом взгромождается Петров; другой – неотступно страхует.

 

ПЕТРОВ.  Нно – ооо!.. А ты, Бевс, рядом танцуй, пляши да с песней чтобы!

БЕВС.  (В сторону.) Понимаю, что стыдно, но другого выхода я не вижу. (И к Петрову, изображая суетливое подобострастие.) С превеликим удовольствием, Дим Димыч! Да я всех перепою, перепляшу и перетанцую!

ПЕТРОВ.  (С диким криком.) Пошёл! А ну, галопом к лежбищу, – мигом!

БЕВС. (Вдруг заорав, словно оглашенный.)

А мы с товарищем

работали на северных путях;

А ничего не заработали –

приехали в лаптях!

Ай-ай, смерть придёт – помирать будем.

Да-да, смерть придёт – помирать будем.

 

 Все они, представляя собою жуткое зрелище – с улюлюканиями, ржанием и какими-то невнятными выкриками, – исчезают из поля зрения.

 

СЦЕНА 26.

 Пансионат. Кабинет Петрова. За дверью, на фоне шумной процессии, становится слышен распорядительный голос Петрова.

 Вскоре входят Петров и губернатор.

 

ГУБЕРНАТОР.  Всё, Митечка, мне пора ехать. В общем, даже то, что я успел у тебя здесь повидать – зрелище захватывающее. Чёрт возьми, по всей стране наводят порядок уже более восьмидесяти лет, а тут у тебя, смотришь ты, полное решение задачи! И я тебе так скажу: вот ехал я к тебе сюда – я предполагал что-то необычное, но чтобы так всё здесь наладить, очистить и отладить!.. А дороги? – нет, это не дороги, это – пик автодорожной инженерии, блестяще преисполненной в жизнь! Да-а, предел мечтаний Гоголя, никак не меньше. Вот бы тебе взяться и за искоренение дураков ещё, а? (Смеются.)

ПЕТРОВ.  Безнадёжно. Не потяну. (И налив в бокалы вино.) Давай, Витя, выпьем за дружбу – за нашу с тобой дружбу.

ГУБЕРНАТОР.  Да, за дружбу, за её нерушимость и за взаимную поддержку друг друга при любых стечениях обстоятельств. Я никогда не забуду, что ты сделал для меня, Митечка. Поэтому за это я выпью с открытым сердцем! (Выпивают.) О, время уже впритык. Слушай, тут вот… (Открывает свою деловую папку.) У меня несколько записок важных. И к тебе есть кое-какие материальцы.

ПЕТРОВ.  (Жуёт с подчёркнутым равнодушием.) Мм?..

ГУБЕРНАТОР.  От твоего брата. Мы вчера виделись. И вот ещё что: девочка эта здесь время даром не теряет. И знаешь, с завидной исполнительностью.

ПЕТРОВ.  Что есть, то есть.

ГУБЕРНАТОР.  Я опасаюсь: как бы она не выплеснула чего-нибудь за пределы области.

ПЕТРОВ.  (Принимая бумаги.) Хорошо.

ГУБЕРНАТОР.  Мне, собственно, от вас с Олегом нечего скрывать – все мы здесь паримся вместе. (И доставая из папки пакет с документами.) А это она мне сегодня передала.

ПЕТРОВ.  (Принимая пакет.) Ого, весомо.

ГУБЕРНАТОР.  И слишком уж. (И указывая на пакет.) Я мельком пробежался… и знаешь что, Митечка? Ты посмотри повнимательнее на это; и знаешь, посмотри как-нибудь в ракурсе практических соображений. А я когда из Москвы прилечу, то давай соберёмся втроём – ты, я и Олег; и всё обсудим самым подробным образом, а?

ПЕТРОВ.  Добро. (Прячет под стол пакет и бумаги.)

ГУБЕРНАТОР.  Ты попробуй вот этот белый шоколад. Я его в Бельгии покупал; специально для тебя вёз. (Петров пробует и с улыбкой кивает.) Значит, через две недели празднуем? Ах, чувствую, повеселимся, да?

ПЕТРОВ.  Обязательно повеселимся. Лишь бы делу способствовало.

ГУБЕРНАТОР.  Да-да, этим и живём. И не забудь про охоту: ты бы видел их глаза, когда каждый из них узнавал, что намечается пикник на дикой природе с охотой.

ПЕТРОВ.  Кстати, по твоему звонку ко мне приезжали из охотничьего хозяйства, и мы обо всём договорились. Они только попросили, чтобы мы лебедей и любой животный молодняк не трогали, по возможности.

ГУБЕРНАТОР.  По возможности? (Смеются.) Слушай, а что это за мальчишка, про которого она указывает в рапорте? – Сын бывшего губернатора, которого будто бы ты чуть ли не насильственно удерживаешь возле себя?

ПЕТРОВ.  (В момент помрачнев.) Инсинуации. Да разве ты не знаешь, что я – его опекун на законном основании?

ГУБЕРНАТОР.  Так чего ж она? А ещё военком жалуется мне на днях: с призывом – недобор удручающий. До него, видишь ли, доходят слухи, что из молодёжи-то этой допризывной кое-кто укрывается под твоим покровом, тем самым и отлынивает от армии.

ПЕТРОВ.  Чушь собачья какая.

ГУБЕРНАТОР.  Да я тоже так думаю. (И поглядев на часы.) Всё, Митечка, я извиняюсь, но времени больше нет.

ПЕТРОВ.  (Успев наполнить бокалы.) На посошок?

ГУБЕРНАТОР.  С удовольствием. (И с бокалом в руке.) Я хочу, чтобы ты знал: откровенно скажу, я очень дорожу нашей дружбой. Давай выпьем за наш сплочённый союз, выпьем и обнимемся как братья по оружию. (Смеются.) И пусть будет вся мощь земли нашей русской нам в помощь!

ПЕТРОВ.  (Поднимая над головой бокал.) За союз и дружбу!

ГУБЕРНАТОР.  Да! И друг за друга!

ПЕТРОВ.  И друг за друга!

 

 Они пьют вино, обнимаются и после того, как трижды поцеловавшись, направляются к двери и уходят. Вскоре Петров возвращается, проходит к столу и достаёт пакет с бумагами.

 

СЦЕНА 27.

 Постучав, входит Чинский.

 

ЧИНСКИЙ.  Ради бога не гневайтесь. Я лишь за тем, чтобы напомнить вам: через полчаса репетиция.

ПЕТРОВ.  Да, иду. (Замечает остекленевший взгляд Чинского, устремлённый в сторону бутылки на столе.) Головка-то после вчерашнего бо-бо?

ЧИНСКИЙ.  (Виновато улыбнувшись.) Вы позволите?

ПЕТРОВ.  Что, действительно плохо?

ЧИНСКИЙ.  Если не сказать – умираю. Вам только доверяюсь: весь день как будто в предсмертных муках. А, Дим Димыч?

ПЕТРОВ.  Да пейте.

ЧИНСКИЙ.  (Подбегает к столу и наполняет бокал до краёв.) Ваше здоровье! (И, в мгновение ока, осушив бокал.) Ах, хорошо-то как!.. Ну, Шекспир, теперь держись, мой истязатель! Теперь тебя я в порошок сотру! Через полчаса начинаем прогон третьего акта – прошу вас, Дим Димыч. (Уходит.)

ПЕТРОВ.  (Проводив взглядом Чинского и вдруг задумавшись.) Хм, порошок!.. Какая своевременная идея. Так-так, возможно, на пользу дела. (Уходит.)

 

 

 

 

 

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

 

СЦЕНА 1.

 Гримуборная для старшего состава актёров, занятых в предстоящем спектакле. Снуют гримёры и костюмеры; в самом же помещении царит предстартовая суета. Слышны звуки трансляции.

 Входит Чинский.

 

ЧИНСКИЙ.  Всех, господа, с премьерой! (Присутствующие отвечают.)

БУТКЕВИЧ.  Что, Петруша, всё готово?

ЧИНСКИЙ.  Сейчас начинаем. Всех прошу учесть: среди сегодняшней публики дураков нет. (И взглянув на Куроедкина.) Мява Мявыч, это что такое?

КУРОЕДКИН.  А? Что? Я запамятовал, эдип твою в эдак, мы шиллеровских “Разбойников” представляем?

ЧИНСКИЙ.  Вы-то точно собрались разбойника представлять. Я спрашиваю: что у вас с костюмом? Кто его одевал?

КУРОЕДКИН.  Я самостоятельно всегда.

ЧИНСКИЙ.  Оно и видно.

КУРОЕДКИН.  Что-нибудь не так, Петечка?

ЧИНСКИЙ.  Да наизнанку, чёрт бы вас подрал, Мява Мявыч! Поправьте ему куту!

 

 К Куроедкину подбегает костюмер и помогает тому переодеться.

 

КУРОЕДКИН.  (Ворчит.) Ах ты, нелёгкая, однако же.

ЧИНСКИЙ.  (С раздражением.) Через пять минут начинаем; смотрите, а меня уже заводят. Господа, прошу каждого проверить свою готовность. Мы же, в конце-то концов, Шекспира представляем, а не какую-нибудь ляпанную модернистскую бурду.

КНАТЕЕВ.  Я не понял, – позвольте, как так через пять минут начинаем?

ЧИНСКИЙ.  А так, начинаем и… Уже вон и трансляцию включили, и уже факелы зажгли. (Задерживая свой взгляд на приосанившемся Кнатееве.) Погодите, погодите…

КНАТЕЕВ.  Что? Вы ко мне?

ЧИНСКИЙ.  К вам, к вам. Да вы здоровы ли?

КНАТЕЕВ.  Здоров. (И в сторону.) Тебе бы моё сегодняшнее здоровье. (Отходит в самый дальний угол.)

ЧИНСКИЙ.  Постойте, – у вас, что, руки так трясутся или мне уже мерещиться начинает? (И резко обернувшись к Ершову.) Эдуард Михайлович, вы-то хоть не мельтешите перед глазами!

ЕРШОВ.  Петя, я, что же, и поволноваться уже не вправе?

ЧИНСКИЙ.  Да сколько угодно, но не в такой же форме.

МАХОТИКОВ.  Эдуард Михайлович, и вы волнуетесь?

ЕРШОВ.  (Взмахнув руками.) Отстаньте вы все от меня, умоляю Христа ради!

ЧИНСКИЙ.  (По-деловому похлопывая в ладоши.) Так, так! Все, пожалуйста, настроились-настроились на волну Шекспира!

КУРОЕДКИН.  А? На войну с Шекспиром?

ЧИНСКИЙ.  (Сжав кулаки и подняв кверху глаза.) Нет, меня определённо заводят, определённо заводят.

 

 Входит Лещина.

 

ЛЕЩИНА.  Пётр, дорогой, что же это такое? Дим Димыч вас спрашивает. Время начинать, а вы где-то пропадаете.

ЧИНСКИЙ.  Иду, Меркурий Павлович. (И обернувшись к актёрам.) Так, господа, всех прошу собраться. Да-да, очень прошу слёзно и преклонено.

 

 Чинский, Лещина, гримёры и костюмеры уходят.

 

СЦЕНА 2.

КУРОЕДКИН.  А о чём это он нас так просил? А?

ЕРШОВ.  Сядьте, пожалуйста, Мява Мявыч. Это – слово такое напутственное.

КУРОЕДКИН.  Ой ли, – за таким словом, позвольте вам, сударь, намекнуть: та-акие глубочайшие колодцы та-аких неизвестных значений и неожиданных смыслов, хм!

МОТЫГИН.  Я извиняюсь, Мява Мявыч, но в эти сакраментальные минуты вы прямо чёрт знает, что несёте; какую же вы словесную канитель разводите.

СВЯТОБОГОВ.  (Прислушиваясь у двери.) Тихо, господа! – поехало.

КНАТЕЕВ.  Что, уже?

 

 Слышны звуки кельтской музыки. Все, кроме уныло сидящего Чевокина, как бы незаметно друг от друга отворачиваются и украдкой крестятся.

 

СВЯТОБОГОВ.  Ох, такой внутри бой нервов: на сердце как будто вулканоизвержение. Ведь жили мы себе на этюдах, а тут… Да и с этой молодёжью – вот помяните меня, пропадём мы с ними.

ЕРШОВ.  Это верно, Глеб. Поглядеть на них – одна сплошная безответственность. Да что им? Им всё равно – что Шекспир, что сортир.

СВЯТОБОГОВ.  Вот-вот. Попомните меня, – что-то всё равно из-за них треснет.

МОТЫГИН.  Не каркай ты, шарманка. И вы, Эдуард Михайлович, ну к чему вы это всё? Да обойдётся. У них огонь в глазах; не то, что у нас. Так что перестаньте.

ЕРШОВ.  Что, “перестаньте”? Думай, что говоришь-то! Шекспир – это игрушка, что ли? Шекспира, брат, нынче с наскока не возьмёшь. Это раньше было: премьеры давали за день-два – засунул очкастого суфлёра в конуру у рампы, полпьесы вымарал, пару рундуков втащил на середину сцены и готово: выступай себе кто во что горазд! И актёры-то были какие поэтому? – заносчивые горлопаны, амбициозные проходимцы да случайно подвернувшийся разношёрстный сброд. Под стать тому и публика раньше была – дура дурою: ей что Шекспир, что какой-нибудь Сакердон Задуракин – один хрен, лишь бы актёр вопил погромче, чтоб морду свою он мазал поярче, да чтоб смешливых красоток в декольте и с открытыми лодыжками было побольше. А теперь публика разборчивой стала, предвзятой и капризной, да и ещё с запросом психологической канвы, ох...

МОТЫГИН.  Да бросьте!

ЕРШОВ.  Что “бросьте”, что? – пробросаешься!

МОТЫГИН.  Нашли о чём говорить; хм, публика. Она как была, так и остаётся на все времена: ей что ни покажи, она всему рада. Хотя, по правде сказать, другой вопрос – КАК показать; и при этом, КТО будет показывать. Вот в наши времена мы могли! И сейчас, я уверен, форма мастерства не оставила нас. И я лично готов это скоро доказать.

ЕРШОВ.  Хватит, хватит! Тебя-то хоть расфуфыренным Апполоном наряди, а всё одно: больше двух рядов в зале не собрать, да и то припрутся все твои забулдыги-собутыльники.

МОТЫГИН.  (Махнув рукой.) Бог вам – судья за такие речи, Эдуард Михайлович, и на вашу обидную колкость в мой адрес, я скажу вам то, что было время – я собирал полные залы. И вы это знаете; ведь знаете!

ЕРШОВ.  (Прокашлявшись.) На целевых спектаклях и на утренниках, возможно. Но так то ж были зрительские аудитории непритязательные – плановое коллективное обслуживание населения.

МОТЫГИН.  Позвольте, не только.

ЕРШОВ.  Что не только? Ты мне ещё будешь говорить!

МОТЫГИН.  Да как же вам не совестно? Столько ещё свидетелей, что в пятидесятые годы моё имя гремело по всей…

ЕРШОВ.  Как худое ведро оно гремело, это – да.

МОТЫГИН.  Господа, это неслыханно! Это переходит все, даже зачаточные, границы человеческой порядочности! Да моё имя набирали самым крупным шрифтом на афишах! А как я играл Шекспира!!!

ЕРШОВ.  (Засмеявшись, оглядывая присутствующих.) Э-эээ!.. Да ты посмотри на себя, жалкий человечишка! Да, за всю свою жизнь ты переиграл многое, не спорю. Но что? Но ЧТО-О? Весь драматургический срам да всю литературную серость.

МОТЫГИН.  Господа, это самое беспринципное лгание!

ЕРШОВ.  И во всём том ты был, да, непревзойдённым мастером. Но Шекспира ты, ничтожный из ничтожнейших, в ту свою зловонную кучу не мешай. По Шекспиру у тебя ни одной удачи не было, да и не могло быть!

МОТЫГИН.  Не было? Это как же так не было? – А мой Гай Марций Кориолан? А мой Цимбелин? А мой Антоний?

ЕРШОВ.  Замолчи и не смеши народ. Видел, видел я твою мужицкую натуру с миной прохиндея в исторических доспехах. Свинья в чепце и то выглядела бы пристойнее.

МОТЫГИН.  (Схватив стул, и к Ершову.) Я вам не позволю более измываться над именем моим и тем самым позорить звание моё! Учтите, учтите это!

 

 Буткевич, Святобогов и Махотиков подбегают и пытаются успокоить Мотыгина.

 

МАХОТИКОВ.  Эх, господа, сколько же можно?

БУТКЕВИЧ.  Действительно, негоже вам индюшиться-то друг против друга в такой день. Возьмите себя в руки. Ну, что это такое, право?

СВЯТОБОГОВ.  Да уж, опять-то вы в раздрай: Шекспир или не Шекспир – какое это теперь имеет значение? И что уж толочь воду в ступе?

МОТЫГИН.  (Порываясь в сторону Ершова.) У-у, зверюга какая! Вона, слабинку нашёл – беззаконно оскорБЛЯТЬ!

ЕРШОВ.  Ты свой тараканий язык-то попридержи. Это ж надо, а? Залы он собирал, ха-ха-ха!.. Ну и ну, вот смехатура-то!

МОТЫГИН.  Кляп, кляп ему! Паклей кто бы ему рот залепил! Пустите, господа! (Его с трудом сдерживают.)

СВЯТОБОГОВ.  Эдуард Михайлович, собирал или не собирал – какая теперь разница?

ЕРШОВ.  Да есть разница, голуба; и большая разница. Шекспир – это вам не Ваня любит Маню.

МОТЫГИН.  Что, что ты городишь?

ЧЕВОКИН.  Товарищи, кажется, у меня ноги отказали.

 

 Все мгновенно замолкают и устремляют свои взгляды на Чевокина.

 

БУТКЕВИЧ.  Что значит, отказали?

СВЯТОБОГОВ.  С ума сошёл? Не дури, мы вот-вот уже должны идти на выход.

ЧЕВОКИН.  Ступни напрочь онемели.

ЕРШОВ.  Что это ещё за штучки? Ведь накажут, дурак, ежели выход сорвём.

МАХОТИКОВ.  Да и всех нас накажут.

ЕРШОВ.  Дим Димыч, известно, церемониться не станет.

СВЯТОБОГОВ.  Что истинно, то истинно.

ЧЕВОКИН.  (Плачет.) Уж я и не знаю, что такое могло бы быть. Никогда подобного со мной не происходило, а тут вот…

ЕРШОВ.  Что ж ты молчал до сих пор, олух?

ЧЕВОКИН.  Думал, отойдёт.

ЕРШОВ.  (К Мотыгину.) Толя, милок, не в службу, а в дружбу: скорее за Тамразяном.

МОТЫГИН.  А где он?

СВЯТОБОГОВ.  Я видел его около реквизиторской.

ЕРШОВ.  А иначе всем нам – хана, и вину на всех нас повесят.

 

 Мотыгин быстро уходит.

 

МАХОТИКОВ.  Ох, что же делается-то…

ЕРШОВ.  Замолчи! Хватит гудеть!

 

СЦЕНА 3.

 Входит Тамразян и Мотыгин.

 

СВЯТОБОГОВ.  (Указывая на Чевокина.) Вот, Рачья Ашотович; может, дуркует или как, но вроде всё фактически.

ТАМРАЗЯН.  (Уже подойдя к Чевокину.) Встать можете?

 

 Чевокин пробует встать, но едва не валится на пол; его вовремя подхватывают Буткевич и Махотиков, осторожно усаживая на место.

 

ЕРШОВ.  (Разводя руками.) И с чего бы? Ведь всё было нормально: он сидел, гримировался, одевался, потом пробовался в костюме, ну?

МАХОТИКОВ.  Бледен-то.

ТАМРАЗЯН.  Когда ему выходить?

ЕРШОВ.  (Прислушивается.) Так… Скоро рассказ Горацио – через минут десять.

ТАМРАЗЯН.  (Быстро разувает Чевокина и начинает делать ему массаж ног.) Ступни как ледяные. Водки ни у кого нет?

СВЯТОБОГОВ.  (Не сразу.) Есть. К финалу запасся, чтобы отметить.

ТАМРАЗЯН.  Давайте. (Святобогов, порывшись в своей сумке, достаёт бутылку водки и отдаёт её Тамразяну.) Теперь разотрём, и дело живее пойдёт. (Растирает Чевокину ноги водкой.) Что, чувствуете прилив? Что, больно?

ЧЕВОКИН.  (Робко улыбнувшись.) Да.

ТАМРАЗЯН.  Вот и хорошо.

КУРОЕДКИН.  Вот она, эдип твою в эдак, медицина – наше спасение, хм!

 

 Все оживляются и всячески подбадривают Чевокина.

 Входит Чинский.

 

ЧИНСКИЙ.  (Радостно потирает ладони.) Так, мои дорогие, затир прошёл успешно. (И вдруг насторожившись.) А что тут у вас происходит?

ЕРШОВ.  Ты только не волнуйся, Петенька. Тут вон у Чевокина, понимаешь ли, как-то так внезапно ноги отказали.

ЧИНСКИЙ.  Какие ноги? Сейчас же – вторая сцена: выход Короля со свитой!

ТАМРАЗЯН.  (Невозмутимо к Чевокину.) Ну-ка, пошевелите. Ага, всё хорошо. Обуться ему надо помочь.

ЧЕВОКИН.  Нет-нет, я сам.

ЕРШОВ.  Что “нет-нет”? – молчи.

 

 Ершов, Мотыгин, Святобогов помогают обуваться Чевокину.

 

ЧИНСКИЙ.  (Отводит в сторону Тамразяна.) Что с ним такое стряслось?

ТАМРАЗЯН.  Ничего особенного: вероятно, нервы.

ЧИНСКИЙ.  Спасибо. (И обняв Тамразяна.) Пожалуй, вы спасли мне цельность сцены, очень и очень важной сцены.

КУРОЕДКИН.  Вот так: медицина – прежде всего, что ни говори, хм!

 

 Тамразян уходит. Святобогов забирает бутылку с оставшейся водкой и прячет её в свою сумку.

 

ЧИНСКИЙ.  (Приняв таблетку.) Свита, свита, свита! Подготовились!

СВЯТОБОГОВ.  (Подкашлянув, и к Чинскому.) Знаете, у меня тут возникли некие соображения.

ЧИНСКИЙ.  Какие соображения?

СВЯТОБОГОВ.  Я понимаю: я действую в составе безмолвной свиты, но всё-таки мне хотелось бы кое-что уяснить.

ЧИНСКИЙ.  Что ещё уяснить?

СВЯТОБОГОВ.  Мм, как бы это сказать… Скажу так: роль я свою знаю, но вот чтобы своё несущее… конкретное сквозное действие…

ЧИНСКИЙ.  Совсем ничего не понимаю. Говорите прямо, умоляю.

СВЯТОБОГОВ.  Скажите, что мне делать на сцене?

ЧИНСКИЙ.  Молчать! Молчать вам надо.

СВЯТОБОГОВ.  Значит, таков образ? И всё?

ЧИНСКИЙ.  (Вытаращившись на Святобогова, но неожиданно спокойным тоном.) Боже, и это в день премьеры, в день премьеры… (И приняв таблетку.) Вы что, издеваетесь надо мной? Да в вашем образе способна отразиться совсем не маловажная часть порока тоталитарной королевской власти, и зритель может её почувствовать ещё острее по тому, как вы проникновенно и убедительно будете… стоять возле Короля, двигаться около Короля и… ну что ли заглядывать ему в рот, в переносном смысле, конечно. Вы можете быть либо хорошим, либо не очень хорошим человеком, но всё же вы – прихвостень при дворе, хотя и за панцирем внешнего, строгого этикета. Покажите это. (Прислушивается.) Так, свита, встали, встали!

СВЯТОБОГОВ.  Спасибо. Вот это мне и нужно было.

 

 В ряд выстраиваются Буткевич, Куроедкин, Чевокин и Святобогов. Чинский торопливо всех  оглядывает; кому-то одёргивает рукав костюма, кому-то поправляет воротничок, кому-то – головной убор.

 

ЧИНСКИЙ.  Прошу всех вас, господа, – пластика, пластика, пластика!

МАХОТИКОВ.  Ни пуха вам – ни пера.

 

 Те уходят, вскользь и разрознено бросая: “К чёрту!” – “К бесу!” – “К рогатому тебя!

 

СЦЕНА 4.

 На переднем плане сидят Ершов с Мотыгиным; позади, с одной стороны – Махотиков бубнит свою роль и перебирает из руки в руку лопату; с другой стороны – в неестественно-странной позе сидит Кнатеев.

 

ЕРШОВ.  Эх, если бы зритель знал: как, порой, артисту не просто даётся выход на сцену.

МОТЫГИН.  Зачем ему знать об этом?

ЕРШОВ.  Ой, не скажи, не скажи. К сожалению, в обществе нет настоящего понимания всех составляющих нашего труда.

МОТЫГИН.  Нет, пусть лучше театр остаётся для зрителя, своего рода, зазеркальем и милой тайной высокого искусства. Ведь в этом-то и состоит всё чудодейство театра, где лоб в лоб сталкивается сама жизнь со своим отражением. Нет, я – за волшебство и поэтику театра, нежели за его анатомию и буднично-прозаическую кухню.

ЕРШОВ.  А, в общем, верно. Да и всё равно знают люди, что мы-артисты в характерах своих неоднозначны и очень часто своенравны. Такой выпал нам жребий – быть таковыми.

МОТЫГИН.  Дьявольский жребий. Не так разве?

ЕРШОВ.  Что ж, скорее – да, чем – нет. Актёрская природа навечно неизменима. Но пускай бы вся та неоднозначность, вся та своенравность и в том числе – и наши скандалы, и кутежи, и драки, оставались бы в пределах нашего огорода; а то ведь нет! Жизнь всасывает всё это на широкое обозрение и осведомление, да и ещё приукрашивая такими гадостями и небывальщинами, что мы и вправду оказываемся какими-то отрешёнными и безучастными единицами в адской круговерти настоящей реальности жизни, и… непрекращающаяся роль неодушевлённой куклы обволакивает тебя, словно кокон. И нам остаётся лишь то, что некем любоваться и восхищаться, кроме как самим собою. Вот и получается, что актёр – это человек обособленный; так сказать, не от мира сего, хотя и существующий благодаря оному. Во всём этом – по сути-то, дурацкая миссия и нелепое положение.

МОТЫГИН.  Согласен. Но за что нам такой приговор судьбы?

ЕРШОВ.  То-то и дело, что приговор судьбы. Ах, если бы об этом знал наш зритель.

КНАТЕЕВ.  (Резко поднявшись с места.) Да! Если бы наш зритель знал, какое вы – продажное и насквозь фальшивое существо, Ершов!

ЕРШОВ.  (Опешив и едва цедя слова.) Что-о? Да как ты смеешь?

КНАТЕЕВ.  Смею!!! Смею, дрянь такая!!! (Из рук Махотикова выпадает с грохотом лопата.) Я помню, как ты, Ёрш-зараза, орудовал всеми правдами и неправдами, когда меня в Москву приглашали. Ты думаешь, в моей душе всё сгладилось-улеглось, и я забыл обо всех тех твоих подлых проделках?

ЕРШОВ.  (Чуть ли не задыхаясь.) Толечка, голубчик, что он такое позволяет себе говорить-то! Ты слышал, а?

КНАТЕЕВ.  Ты, именно ты, настраивал худсоветы, которые сколько раз рубили меня и вдоль, и поперёк. Я заявлял ставить и Сартра, и Сэлинджера, и Ионеску, и Набокова – да что там! Есенинский “Яр”!!! – Всё рубили в зародыше! Всё ты, гад ползучий, мутил!

ЕРШОВ.  (Приходя в себя.) Да-да-да-да-да! О зрителе нашем ты тогда не думал. – А какие формы восприятия это вызвало бы? Ты бы ставил, а кто бы отвечал перед?.. (Указав пальцем наверх.) Всё то было под запретом; да и, между прочим, Есенин твой тоже был запрещён вплоть до шестидесятого года.

КНАТЕЕВ.  О, да чёрт со всем этим, прошлое всё это смяло, – главное: я остался без звания, без должных почётных заслуг! Как же, знаю, заело тебя тогда, что приглашали меня в Малый театр.

ЕРШОВ.  Да я бы только рад был, коль такое бы свершилось, боже ты мой! Ха-ха-ха!.. Вот был бы наш Кнатеюшка в Малом театре, (и подмигнув Мотыгину) а мы знаем – что это такое, знаем. Так вот стал бы он там “Заслуженным” обязательно, а потом уж при своих-то достоинствах – слышь, Толя? – наверняка бы дослужился до “Народного”; а там уж, глядишь, и звезды “Героя соцтруда” достиг бы! (И хихикнув.) Да-а, в жизни – бесчисленные творческие удачи, привилегии, слава; а в голосе его появился бы тягучий горделивый прононс, на лице – снисходительно-покровительственная усмешка; а какая походка-то важнецкая у него была бы, ой, ой, ой!

КНАТЕЕВ.  Ты тут беленьким барашком не прикидывайся. Рассказывали мне про тебя, знаю… И как ты для себя персональный оклад пробивал в Министерстве Культуры. С тобою же на глубинке ни один театр не хотел работать, вот ты и попал в Москву. И там, где ты оседал, все стонали, ревели и жизнь свою проклинали. И этот (кивнув в сторону Мотыгина) фрукт, что с тобой всё время трётся…

МОТЫГИН.  Ты это… Кнатеев, из своего глаза лучше вытащи бревно.

КНАТЕЕВ.  Ты, Мотыга, вообще молчи, прихлебай; ты и вовсе – насекомое! Ишь ты, слышу, защебетали птахи тут чего-то о милой тайне высокого искусства. Элита протухшая!

МОТЫГИН.  А ты идеальный? Так выходит у тебя?

КНАТЕЕВ.  Да, я сам хоть и мразь порядочная – добровольно это признаю, но и мне тошно слушать уже, как вы, поганые склочники и лизоблюды, всё никак не наиграетесь в хорохорящихся интеллигентов. Но я вас раскусил. Какие же вы – гниды!

ЕРШОВ.  Я тебе припомню эти твои раскуски.

МОТЫГИН.  Вы посмотрите, Эдуард Михайлович, вон как его колотит.

ЕРШОВ.  Да-да, он совсем свихнулся!

МАХОТИКОВ.  (Дрожа всем телом.) Господа, не должно бы вам так распаляться: вам же на сцену совместно скоро выходить.

КНАТЕЕВ.  На сцену? Я с этими подлецами даже в уборную за миллион не войду!

ЕРШОВ.  Ах ты, выпивоха безмечтательная! Ах ты, каракатица провинциальная!

КНАТЕЕВ.  А вы – ОБА!!! – мертвечина смердящая! Отлавливать таких гадов надо и тут же сжигать заживо, чтобы вы свои ядовитые падшие нравы не разбрасывали по сторонам и других этим не заражали! (Хватает лопату Махотикова.) Ну, гадёныши, я вам сейчас покажу всю вашу чудодейственную поэтику театра! (Бросается на Ершова и Мотыгина.)

ЕРШОВ.  (К Махотикову.) Сева, Сева, беги, вызывай! Он же взбесился!

 

 Обезумевший от страха, Махотиков падает на колени и пытается что-то сказать Кнатееву, который намахивается лопатой на Ершова с Мотыгиным, но из-за неловкого движения падает. Те, кое-как увернувшись от удара, бегут к двери.

 

СЦЕНА 5.

 Входят Буткевич, Чевокин, Святобогов и Куроедкин: их лица пышат радостным оживлением.

 

БУТКЕВИЧ.  О-о, какая тут у вас здоровая рабочая обстановка. Похвально.

СВЯТОБОГОВ.  Ай, господа, это не спектакль; это – какое-то сновидение, возведённое в чарующую явь.

ЧЕВОКИН.  Что ты, – магия всезавораживающая!

БУТКЕВИЧ.  А я глаз не мог оторвать от Олечки. И мальчик-то наш – актёр блестящий: его надо непременно в самой Москве показывать, честное слово.

ЧЕВОКИН.  А Дим Димыч – это прирождённый артист с большой буквы.

КУРОЕДКИН.  Хм, гляди ж ты, эдип твою в эдак, ни системы Станиславского, ни методов Вахтангова не осваивали, а так с мощью и по делу представлять. Но ведь чем-то всё-таки они подкреплены, чтобы так-то выступать, а?

МОТЫГИН.  (Поглядывая в сторону Кнатеева и робко направляясь к двери.) Пойти, глянуть, как там общий темпо-ритм картины. (Уходит.)

 

СЦЕНА 6.

 Вбегает Чинский.

 

ЧИНСКИЙ.  (К Буткевичу.) Ох, Геннадий Маркович, ну, что вам взбрело в голову – целовать руку Королеве Дании? Разве ж это допустимо для придворного? Чёрт-те-что творите!

БУТКЕВИЧ.  (Виновато улыбнувшись.) Ты представляешь, Петя, я так вдохновился, и подумалось мне: а что, а возможно я являюсь её особо приближённым, и вот э-э…

ЧИНСКИЙ.  (Бросив себе в рот таблетку.) Геннадий Маркович, вы, как никто здесь, заправлены материалом. Хотите – зарежьте меня и здесь же, но нет этого в пьесе! Вот ещё вздумали – “особо приближённые” какие-то. Прошу вас, меня хотя бы не губите. От ваших таких подарков импровизации – что если вдруг Лакедемонская текст забудет? А тогда это всё. Не знаю, как для вас, а для меня это равносильно петле будет.

БУТКЕВИЧ.  Хорошо, хорошо, Петруша. Прости меня, старого дурака.

ЧИНСКИЙ.  Очень надеюсь. (И обернувшись к Ершову.) Эдуард Михайлович, вам приготовиться. (Торопливо оглядывает Ершова. И что-то поправив у того на груди.) Замечательно. Пора! (Оба уходят.)

 

СЦЕНА 7.

 Входит Мотыгин.

 

МАХОТИКОВ.  (Заботливо к Кнатееву.) Давай, Кнатеюшка, я тебе помогу.

КНАТЕЕВ.  (Тяжело плюхнувшись на своё место.) Ох, я не в состоянии полном.

СВЯТОБОГОВ.  Братцы, а что здесь такое?

БУТКЕВИЧ.  Да тут, как видно происходила самая что ни на есть коррида. (И подняв поваленный на пол стул, к Мотыгину.) Говори, Толя, в чём дело?

МОТЫГИН.  (Помявшись.) Сам не пойму, нахлынуло на него с чего-то.

СВЯТОБОГОВ.  “С чего-то”. (Подходит и заглядывает в лицо к Кнатееву.) Господа, с ним же плохо. Его всего трясёт, смотрите!

 

 Все, кроме Мотыгина, обступают Кнатеева.

 

КУРОЕДКИН.  Эдип твою в эдак!

ЧЕВОКИН.  У него же – мандраж по всему телу.

МАХОТИКОВ.  Как же ему выходить на сцену?

СВЯТОБОГОВ.  Надо что-то делать, а не то… Я – за Тамразяном. (Уходит.)

МАХОТИКОВ.  Что с тобою, Кнатеюшка? Слышишь?

ЧЕВОКИН.  Никак лихорадка?

БУТКЕВИЧ.  Тут нашатырь нужен.

КУРОЕДКИН.  Его холодной водой надо попробовать взбрызнуть. (Отходит к столу, набирает в рот воды из графина и неожиданно для всех сам осуществляет своё предложение.) Ну-ка, а теперь?

 

 Кнатеев, зарычав, откидывает голову назад.

 

МОТЫГИН.  (Наконец-то решив подойти.) Саван-то ему надо посвободнее отвернуть.

БУТКЕВИЧ.  Нет-нет, нельзя ему на сцену.

МАХОТИКОВ.  Не понимаю, Геннадий Маркович, какие вы страшные слова говорите; ведь накажут. А там уж и без премий оставят точно.

МОТЫГИН.  Этот всё об одном и том же, сквалыга. А ну, иди отсюда! (И наклонившись к Кнатееву.) Эй, Кнатеев, давай-ка, приятель. Вставай, пожалуй.

КНАТЕЕВ.  (Тяжело.) Прошу, отвяжитесь вы все от меня.

МОТЫГИН.  Тебе сейчас на сцену. Понимаешь ты или нет, слышишь?

КНАТЕЕВ.  Не в состоянии. Не в состоянии я.

МОТЫГИН.  Что? Что не в состоянии? (Шлёпает его по щекам.)

 

СЦЕНА 8.

 Входит Святобогов и Тамразян.

 

ТАМРАЗЯН.  Что вы делаете? Сейчас же отойдите от него.

СВЯТОБОГОВ.  (Указывая на Кнатеева.) Вот, Рачья Ашотович, может, не знаю, дуркует или что ещё.

ТАМРАЗЯН.  (К Кнатееву.) Встать можете? (Тот пробует приподняться, но, кроме нескольких непонятных движений руками, ничего не выходит.)

МАХОТИКОВ.  Бледен-то.

ТАМРАЗЯН.  Когда ему выходить?

СВЯТОБОГОВ.  (Прислушивается.) Через одну сцену, минут пятнадцать есть.

ТАМРАЗЯН.  (Щупая пульс у Кнатеева.) Никто не заметил, когда это с ним началось?

ЧЕВОКИН.  Было всё как обычно. Он рядом со мной сидел: гримировался, потом одевался. Всё как положено.

СВЯТОБОГОВ.  Да, так оно и было. Мы же рядом с ним все были и обязательно что-нибудь заметили бы.

 

 Быстро входят Чинский и Ершов.

 

ЧИНСКИЙ.  Что, что тут ещё? (И в момент оказавшись около Кнатеева.) Дружище, надо подниматься, надо.

КНАТЕЕВ.  (Замотав головой.) Я на публику не пойду.

ЧИНСКИЙ.  Как не пойдёте? А кто же пойдёт? О, боже мой. (Принимает таблетку.)

ЕРШОВ.  Кнатейчик, ну вставай; давай, мой золотой. Что же, мы немного не сошлись во взглядах; это в порядке вещей для нашего артистического племени.

КНАТЕЕВ.  Не в состоянии я полном.

ЕРШОВ.  Милаша моя, ты зла-то на меня не держи уж. Затмение на всякого находит, и я – не исключение. Я, по правде говоря, всегда ценил в тебе, прежде всего, знаешь что? – ЛИЧНОСТЬ! Да-да, разноплановую личность, всегда способную решать любые высокохудожественные задачи и вместе с тем на святой нашей сцене нести ярчайшие переживания самых сложно переплетённых характеров. Я помню, мой родной, как все восторгались твоим самым элегантным Гамлетом! – и как тогда загорелись глаза Москвы: почти все театры там готовы были разодрать друг дружку, чтобы тебя заполучить – грациозного артиста Кнатеева!

КНАТЕЕВ.  Эх, Эдуард Михайлович, только от той грациозности осталось одно: стыд да моё осознание его.

ЕРШОВ.  (Помогая приподняться Кнатееву.) Что ты? Мало ли чего не бывает в нашей актёрской братии? Мы даже и живём-то одной микрофлорой; прости меня, господи. Но мы всегда шли вперёд, слышишь? Всё преодолевали и шли!

КНАТЕЕВ.  Нет, я – всё, баста. Всё, не способен я более.

ЕРШОВ.  (Глянув на остолбеневшего Чинского.) Но тогда всё. – Ты всех нас подведёшь под монастырь. (И обхватив Кнатеева.) Давай, Кнатейчик; давай, мой родименький.

КНАТЕЕВ.  Нет, я уже девять лет и два месяца не был на сцене. А тут ещё – Шекспир!.. Нет.

ЕРШОВ.  Да почему же нет-то? Прости, но Шекспир – это не враг наш, а самый настоящий друг, всегда нам помогающий.

КНАТЕЕВ.  Я… я… (И заплакав навзрыд.) Я боюсь… Боюсь я, Эдуардушка.

ЕРШОВ.  (От души изображая браваду.) Что-ооо? Боишься? А ну-ка, покажи мне хотя бы одного человека здесь, сердце которого не заходилось бы трепетом от той же возвышенной, волнующей боязни – представлять на сцене Шекспира! Ну, покажи? Ну? (И с вызовом оглядевшись вокруг.) Нету!!! Все умны и дерзновенны на словах в рассуждениях, а великие артисты, великие художники – они… мм… всегда смелы в преодолении всех страхов, любых боязней и духоподъёмны в деятельном свершении могучих дел! (Вокруг Кнатеева все одобрительно кивают; слышны подбадривающие слова.)

КНАТЕЕВ.  Ох, не для моих лет такие призывы, Эдуард Михайлович.

ЕРШОВ.  Геннадий Маркович, вы слыхали? Мява Мявыч, а? Его леты!.. Гёте создал своего “Фауста” в восемьдесят! А Микеланджело? А Тициан? А Сомерсет Моэм?.. Так разве мы-то совсем уж ни на что не способны по сравнению с ними, золотце ты моё? – ай, не верю. Не верю!!!

КНАТЕЕВ.  (С трудом поднявшись, но жалок его вид.) Да. Да, я пойду.

ЧИНСКИЙ.  (Приглушённо к Тамразяну.) Вы только посмотрите на него, вон: у него же зуб на зуб не попадает. Что с ним происходит?

ТАМРАЗЯН.  Ничего особенного: вероятно, нервы.

ЧИНСКИЙ.  Рачья Ашотович, сделайте же что-нибудь, ради бога.

ТАМРАЗЯН.  Ему надо сначала поправиться. Водки ни у кого нет?

СВЯТОБОГОВ.  (Не сразу.) Есть. К финалу хотел… чтобы отметить.

ТАМРАЗЯН.  Давайте. (Святобогов, порывшись в своей сумке, достаёт бутылку с водкой и отдаёт её Тамразяну.) Теперь дело наверняка пойдёт.

 

 При помощи Тамразяна и Святобогова, Кнатеев с трудом из-за трясущихся ног, рук и губ вливает в себя стакан водки. Через какое-то мгновение он, рявкнув и вытянувшись во весь свой рост, начинает обнимать и целовать Тамразяна. Все оживляются.

 

КНАТЕЕВ.  Добрый вы человек, Рачья Ашотович.

КУРОЕДКИН.  Вот так, эдип твою в эдак, с добрым доктором и болеть приятно. Видите, господа, какой тесный союз сложился между театром – Королём искусств и медициной – Королевой полезных наук!

ЧИНСКИЙ.  (К Кнатееву.) Что, вам лучше? Играть сможете? Текст помните?

ЕРШОВ.  Что ты, Петя, – его память тверда, что сталь. Он, бывало, по пять-шесть ролей играл в спектакле, и ни одного прокола по части текста у него никогда не было.

ЧИНСКИЙ.  (Улыбнувшись.) Да? Тогда всё прекрасно.

 

 Тамразян уходит.

 Чинский и Ершов, поддерживая Кнатеева, направляются к двери.

 

КНАТЕЕВ.  А как моим Гамлетом восторгались, вы, Эдуард Михайлович, что, до сих пор не забыли?

ЕРШОВ.  Ещё бы, такие тогда столпотворения были, о-о! И такое забыть?

МОТЫГИН.  (Им в спину с сарказмом.) Как же, восторгались. Врут и не краснеют.

ЕРШОВ.  Заткнись ты, Мотыгин! Ну, к чему ты это сейчас сказал? К чему? Да, подтверждаю перед всеми вами, господа: восторгались тогда его Гамлетом! (И перебросив взгляд на Мотыгина.) А не твоим Педрильо.

МОТЫГИН.  (Резко вскочив с кресла и чуть не задыхаясь.) Вы… Ты!.. Ничего, ты у меня ещё поплатишься, Ершов; за всё поплатишься по первое число!

ЕРШОВ.  Что-о? Что ты сказал, вшивота подстаканная?

МОТЫГИН.  (Чуть ли не задыхаясь от ярости.) Вшивота ты сам!

ЕРШОВ.  Что, опять на ругань, да? Не можешь без этого, да?

МОТЫГИН.  Ты – наездник! Ты всю свою жизнь наездничаешь на людях и пьёшь у других их творческие соки.

ЕРШОВ.  (Отбросив руку Кнатеева и наступая в сторону Мотыгина.) Да ты знаешь, гадина, что я с тобой сделаю сейчас за такую клевету?

ЧИНСКИЙ.  (В исступлении.) В сей момент прекратите! Слышите? Если вы меня не уважаете так же, как и себя, то чёрт со всеми нами! Но давайте хоть во имя Шекспира, величайшего нашего учителя, и ради нашей публики, создающей первозначную причину нашего существования, поступимся своими претензиями друг к другу. Поймите же, господа актёры, эти все ваши самолюбивые претензии всё рушат! Всё, Всё, ВСЁ!!! (Принимает таблетку, и потирая ладонью у сердца.) Я сейчас же пойду на сцену и объявлю, что представление более длиться не может; и будь что будет!

МАХОТИКОВ.  Да что ж за напасть такая сегодня?

ЧИНСКИЙ.  Да! Объявлю и сразу же брошусь на колья!

СВЯТОБОГОВ.  На какие колья?

ЧИНСКИЙ.  Найду, найду на какие колья. Ибо такой бури во время грозы, что разразится, мне ни как морально, так ни физически не перенести! (Склоняется на плечо к Кнатееву и начинает жутко рыдать.)

 

 С испуганными лицами все окружают Чинского, которого изо всех своих сил удерживает на себе Кнатеев.

 

БУТКЕВИЧ.  Петрушенька, нет-нет, всё будет в порядке.

ЧЕВОКИН.  Да конечно. Правда ведь, товарищи?

КНАТЕЕВ.  Пётр, и зачем так уж принимать всё к сердцу?

МОТЫГИН.  А что до меня, так я готов извиниться перед всеми вами, самыми дорогими для меня людьми. Поверьте, господа.

ЕРШОВ.  И вправду, – что это мы сегодня как с цепи сорвались?

МАХОТИКОВ.  (Чуть не плача.) Господа, а не примириться ли нам всем и сообща?

ЧИНСКИЙ.  Раз и навсегда чтобы! А я бы вам всем за это в ноженьки поклонился.

БУТКЕВИЧ.  А то и верно: давайте же все помиримся!

СВЯТОБОГОВ.  Куда же верней-то? Вот это – дело!

МОТЫГИН.  Друзьями-приятелями мы были и останемся ими, господа!

КУРОЕДКИН.  Эх, так бы и всегда бы, эдип твою в эдак.

 

 Все обнимаются и целуются друг с другом. Восклицания, восклицания, восклицания: “Родной мой!”; “На веки?” – “На веки, братка!”; “Не разлучить нас никому!”; “Прости меня, если я где и превысил…” – “Нет, золотце моё, это ты меня за всё прости!

 Чинский становится на колени и делает всем низкий поклон. На что – все: “Да что Вы!.. Ну зачем так-то уж!.. Петруша, не надо, право!.. Петенька, позволь, но неудобно, батенька!..

 

ЧИНСКИЙ.  (Поднявшись с колен.) Спасибо вам всем. А теперь – сцена нас ждёт. (Прислушивается.) Полоний и Рейнальдо – пора!

ЕРШОВ.  Я готов, Петя.

КНАТЕЕВ.  (Поправляя парик.) Пойдёмте, да. И покажем там молодым образец, что такое достоинство большого артиста!

ЕРШОВ.  (Крепко поцеловав Кнатеева.) Вот правильно. И какая ж ты у меня умница.

БУТКЕВИЧ.  (Прослезившись.) Да-да, господа, давайте все мобилизуемся, ведь по нам и определяется вся та оставшаяся ещё в живых настоящая школа русского театра.

ЕРШОВ.  Да, покажем им всем; пусть знают, что такое истинное сценическое мастерство!

 

 Чинский и Ершов, поддерживая под руки Кнатеева, направляются в сторону двери. За ними следуют Чевокин и Мотыгин. Кнатеев, который, бодрясь, пытается что-то напевать. Все они уходят.

 

СЦЕНА 9.

 Махотиков, подхватив свою лопату, снова начинает бубнить свою роль; Святобогов что-то жуёт, копаясь в своей сумке. Буткевич и Куроедкин расположились в креслах рядом друг с другом.

 

СВЯТОБОГОВ.  Господа, ром-бабы никто не желает? Припас, было, на закуску, да видать… Ох, чего уж теперь. Так что, никто? (Все отказываются.)

МАХОТИКОВ.  (Отвернувшись в сторону, начинает бубнить свою роль.) “Кто-кто-кто… строит-строит-строит… прочнее-прочнее-прочнее… Кто строит прочнее каменщика, корабельщика и плотника?..

КУРОЕДКИН.  (С грустью вздохнув.) Для всех нас, эдип твою в эдак, один впереди последний строитель.

СВЯТОБОГОВ.  И не говорите. Вот Шекспир-бестия в какой возвышенно философский ореол возвёл это жуткое могильное ремесло. (И увидав, как Куроедкин склонил свою голову вниз, прикрыв лицо руками.) Мява Мявыч, что с вами? Ах, этого ещё не хватало.

КУРОЕДКИН.  (Утирая слёзы.) Да ничего, ничего. Вы знаете, я позавчера был на могиле наших Лукьяши с Колей. Подумалось отчего-то: пойду-схожу к ним; и чтобы уж заодно от палатной духоты продышаться-развеяться.

БУТКЕВИЧ.  Царство небесное им. Нехорошо они как-то скончались.

МАХОТИКОВ.  Да. Не надо бы на тот злосчастный этюд гробы ставить – примета заведомо плохая.

СВЯТОБОГОВ.  (Хмыкнув.) Теперь приметы во всём виноваты. Скажите просто: пили кумовья, и совершенно возраста своего не стесняясь.

МАХОТИКОВ.  Тут не поспоришь – да, пили они серьёзно.

КУРОЕДКИН.  Эх, старички вы мои, знаете, как Коля представлял “Макбета”? У меня от этого всё внутри холодело от сопереживания, да. А как Лукьяша играл Незнамова! Ох, было время, в зале на каждом спектакле у него зрители так плакали, что… эдип твою в эдак… (Плачет.)

БУТКЕВИЧ.  Да-да, помню, их театр тогда гастролировал в Москве, и как раз они на нашей сцене спектакли свои давали.

СВЯТОБОГОВ.  Ладно вам, успокойтесь. Что уж теперь так?

КУРОЕДКИН.  Знаю, что и мне недолго осталось.

СВЯТОБОГОВ.  Перестаньте и не наговаривайте на себя.

КУРОЕДКИН.  Я не наговариваю. Я своё сердце чувствую, хоть и пытаюсь скоморошничать средь вас, – недолго мне осталось. Недолго, да. (И покачав головой.) Так вот стою я у могилы их; и в какой-то момент поглядел вверх, а на небе сразу две радуги: одна красивая, а другая – очень красивая… (Плачет.)

СВЯТОБОГОВ.  Давайте, господа, помянем наших кумовьёв. Хотя бы по напёрсточку, и тут имеется у меня с чуточек что закусить.

 

 Святобогов, придвинув свою сумку, каждому наливает в стакан совсем понемногу водки.

 

КУРОЕДКИН.  Вот говорят, что каждый артист мечтает умереть на сцене. Ничего я уже не хочу, ни-че-го. Но только бы – чтобы кто-то помнил; чтобы после кто-то на могилу мою приходил с добрым словом или же пусть хотя бы просто малюсенький букетик положить… (Утирает слезу.) А впрочем, после, там-то для меня будет всё это неважно.

 

 Все, молча выпив, медленно начинают закусывать.

 

МАХОТИКОВ.  А всё же добрая память укрепляет силы добра и после. Я так думаю.

 

СЦЕНА 10.

 В своей гримуборной Лакедемонская сидит перед зеркалом. Гримёр поправляет ей парик и головной убор.

 Постучав, входит Буткевич.

 

БУТКЕВИЧ.  Олечка, вы позволите?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Конечно, Геннадий Маркович. Ой, раскритикуете вы меня, да? Я права? – что-нибудь не так?

БУТКЕВИЧ.  О, вы играете чудесно – царственная красота! Мне бы с вами поговорить “тет-а-тет”, если можно. (Гримёр уходит.)

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Геннадий Маркович, вы присаживайтесь.

БУТКЕВИЧ.  Я понимаю, что вам нужно собраться, сосредоточиться перед выходом.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Нет-нет, всё в порядке.

БУТКЕВИЧ.  (Протягивает книгу.) Позвольте подарить вам книжечку. (Лакедемонская не без удивления принимает книгу и хочет её открыть.) Только вы, пожалуйста, откройте её после нашего разговора.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Хорошо. (Осматривает книгу.) Так вы книгу написали?

БУТКЕВИЧ.  Да. Несколько лет тому назад появилась такая возможность опубликовать свои, можно сказать, мемуары. Прочитайте – узнаете всю мою творческую жизнь, да и много чего там.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Спасибо. Обязательно прочитаю.

БУТКЕВИЧ.  Я слышал, что вам присвоено очередное звание и предложена новая должность с повышением?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Изменившись в лице.) Коммутатор всеобщего осведомления тут работает оперативно.

БУТКЕВИЧ.  Олечка, я что, не так что-нибудь сказал? Тогда простите меня.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вы всё правильно сказали.

БУТКЕВИЧ.  Но вы как будто бы не рады таким подвижкам в своей карьере?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ой, Геннадий Маркович, не всё так просто и однозначно.

БУТКЕВИЧ.  Вот как? А я-то хотел вас поздравить.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Лучше не надо. Честно сказать, сейчас не до того.

БУТКЕВИЧ.  (Было, слегка задумавшись.) Но всё-таки рост в карьере профессионального дела – очень не маловажное событие для человека. Я желаю вам в дальнейшем…

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да, пожелайте мне лишь одного: нормальной жизни.

 

 Входит костюмер, вешает платье и уходит.

 

БУТКЕВИЧ.  Оля, вы можете ответить, не обижаясь на мою бестактную пытливость? Знаю, что вы были замужем, но какова причина развода?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Было, смутившись, но тут же взяв себя в руки.) Причина? Но… зачем это вам?

БУТКЕВИЧ.  Поверьте, я об этом спрашиваю, исходя из доброго побуждения души.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  То было время студенческих глупостей, и каждое искреннее чувство казалось вечной истиной.

БУТКЕВИЧ.  Как я слышал, у вас дочка есть?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Есть.

БУТКЕВИЧ.  Сколько ей?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Пять лет.

БУТКЕВИЧ.  Вместе живёте?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  При моей-то работе?.. Она сейчас с родителями моего бывшего мужа; спасибо им, – благонадёжные и добропорядочные люди; любят её очень, что главное. Так что мне пока приходится жить отдельно.

БУТКЕВИЧ.  А в прокуратуре вам интересно работать?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (С иронией.) Если учитывать моё настоящее положение, то – как видите сами.

БУТКЕВИЧ.  А жилищные условия у вас какие?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Коммуналка.

БУТКЕВИЧ.  И сколько соседей?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ещё две семьи. Да всё это терпимо, Геннадий Маркович.

БУТКЕВИЧ.  Так-так. У меня в Москве отличная двухкомнатная квартира; в изумительном месте, прилегающем к Серебряному Бору.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Какое симпатичное название. А что это, зона отдыха?

БУТКЕВИЧ.  (Подёрнув бровью.) Считается.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А на каком этаже ваша квартира?

БУТКЕВИЧ.  На девятом.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Ого!

БУТКЕВИЧ.  Знаете, вид из окна такой, что всегда вызывает в душе только миролюбие: водная гладь канала Москва-реки, очаровательный лесной массив.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Это в Москве-то?

БУТКЕВИЧ.  В общем, прелестнейший район: вся природа сохранилась там в полном своём великолепии. Да-да, я не преувеличиваю. Есть у меня небольшая дача. Правда, я очень давно туда не наведывался. Есть и машина, в гараже; тоже стоймя стоит почти что новая.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вы мне обо всём этом так странно рассказываете. Но к чему?

БУТКЕВИЧ.  Олечка, прошу вас, не уезжайте, без ответа на моё предложение.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Предложение? Какое предложение, Геннадий Маркович?

 

 Буткевич жестом показывает, что разговор окончен, и уходит.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Открывает книгу и читает оказавшуюся в ней записку.) “Дорогая Олечка, я принял решение: сделать свой окончательный, реальный шаг. Да, да! Прошу Вас принять и навсегда полноправно владеть всей моей личной собственностью: как недвижимостью, так и имуществом. О деталях незамедлительно нам с Вами нужно переговорить. Дай Бог, чтобы всё это принесло Вам счастье. Что же касается меня, то, поверьте, сама жизнь моя теперь не стоит и дуновения ветра, а Ваша – напротив: озарена светлым выбором честной праведной дороги. Я верю в Вас, Оля, и поэтому…” (Перестаёт читать, и с грустью усмехнувшись.) Час от часу не легче. Ох, Геннадий Маркович, Геннадий Маркович…

 

СЦЕНА 11.

 Быстро входит Чинский; его голова повязана полотенцем.

 

ЧИНСКИЙ.  Так, пока всё идёт блестяще! Начинаем заключительную часть. Вы роль повторяете? Да-да, это хорошо. (Лакедемонская незаметно прячет книгу.) И вот что я хочу вам сообщить. Делаю вам официальное предложение: я предлагаю вам работать у меня в театре – в самом Санкт-Петербурге! Мы приступаем с начала сезона к репетициям над “Двумя веронцами”: роль Джулии – ваша! А далее в плане значится – “Сон в летнюю ночь”, и кроме вас на роль Титании я никого не вижу.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вы что, это всё серьёзно?

ЧИНСКИЙ.  В абсолюте! Что, не ожидали?  Короче так, для начала я уже созвонился на днях с директором своим, и мы с ним договорились – радуйся, дитя моё! – вам, Ольга Евгеньевна, помимо всех условий для проживания, сразу же будет назначена ставка…

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Перебивает.) Да вы хотя соображаете, что говорите-то?

ЧИНСКИЙ.  (Рассмеявшись.) Не верите? Да вот! – такова улыбка судьбы; так-то иногда жизнь закручивается.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Пронзительно глянув на Чинского.) Нет, тут доминируют никакие другие обстоятельства, а шизофренические.

ЧИНСКИЙ.  Ах, вот он! Вот, вот! Такой характер “бесебеже” я столько лет искал!

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Бесебеже”? Что это?

ЧИНСКИЙ.  Воплощение скромного обаяния: тут аббревиатура такая “бе-се-бе-же” – хороший шик, хороший жанр, что ли. Понимаете?

 

 Входит Лещина.

 

ЛЕЩИНА.  Пётр, опять вас не найти. Начинать же надо!

ЧИНСКИЙ.  Иду, Меркурий Павлович. (И к Лакедемонской.) Потом мы… Я думаю, после спектакля, когда мы выпустим все эмоциональные пары и отдышимся, тогда и спокойненько, и тихо-мирно обо всём потолкуем.

 

 Чинский и Лещина уходят.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Одна.) Да когда же закончится всё это сумасшествие? Все они здесь на грани помешательства, или… за гранью. И я, кажется, тоже уже дохожу; или… возможно, уже там… за… (Уходит.)

 

СЦЕНА 12.

 На задворках сцены.

 Входит Антонин. Вскоре появляется Лакедемонская.

 

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Послушайте, Антонин.

АНТОНИН.  Что?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  “Что-что”. Вы играете с таким уж увлечением, что мне местами прямо как-то становится не по себе. Просто оторопь берёт. (Смотрят друг на друга.) Знаете, не нравится мне этот блеск в ваших глазах.

АНТОНИН.  Вы говорили, что уезжаете сразу после спектакля.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да, сразу.

АНТОНИН.  На поздравительный банкет, значит, не остаётесь?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Нет уж, не надо мне никакого банкета.

АНТОНИН.  Общество не устраивает?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Устраивает – не устраивает, а уезжаю и всё.

АНТОНИН.  И что же, господин юбиляр и его братец – ваш начальник так просто вас отпускают?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Присутствие на чьих-либо личных торжествах не входит в сферу моей работы.

АНТОНИН.  Отпускают без каких-то оговорок и обид?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  В этих ваших вопросах, я не пойму: равнодушная ирония или же есть какой-то конкретный смысл? (Антонин, потирая виски, прислушивается к звукам, идущего за кулисами спектакля.) Ну, не молчите, скажите.

АНТОНИН.  Что мне сказать? Лишь то, что говорил вам? (Прислушивается.)

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  У нас есть немного времени; пожалуйста, говорите.

АНТОНИН.  Так что, вам предлагали счастье?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Усмехнувшись.) Ах, вот вы о чём. Да-а, предлагали; и столько, и не с одной стороны, хоть руками его разгребай. Уже и не знаю: кто я здесь, кому и чему верить. (Тихо смеётся.)

АНТОНИН.  Но вы же знаете, о чём я говорю. Или вас уже купили?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Замолкнув и сменив тон.) Нет. Не купили.

 

 Мимо них с платьями проходит костюмер.

 

АНТОНИН.  Тогда так легко, как вы намереваетесь, вам отсюда не уехать.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вы уверены?

АНТОНИН.  Больше чем.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Вот ещё новости какие. Что же ещё скажите?

АНТОНИН.  Скоро на сцену.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Я серьёзно, Антонин.

АНТОНИН.  Вы – прирождённая актриса: неслабое подспорье, чтобы воспользоваться этим даром в реальной ситуации.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Опять – актриса. Вот далось вам всем: актриса, актриса.

АНТОНИН.  Вот уж навели вы им здесь шороху. (И засмеявшись.) Видели, сколько они тут повсюду охраны расставили? И всё из-за вас, будьте уверены. (Растирает ладонями свой лоб.) Ищите человека среди гостей, под прикрытием которого они не посмеют вас здесь задержать. Иначе вам отсюда не выбраться никогда.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Выходит, нужно идти на банкет? Да?

АНТОНИН.  Любой другой вариант отклоните.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да почему, почему, Антонин?

АНТОНИН.  Надо, чтобы победила и жила правда добросовестного человека. Ваша правда.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Послушать вас, так я сама – сплошь незащищённость какая-то.

АНТОНИН.  Здесь в настоящем – да, так оно и есть. (Прислушивается.) “Как всё кругом меня изобличает и вялую мою торопит месть!..

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Знаете, вчера мне пытались вручить уже оформленный ордер с ключами на квартиру. И ещё – ключи с готовыми документами…

АНТОНИН.  На машину? (Лакедемонская кивает.) Они подготовились с размахом.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  И это не всё.

АНТОНИН.  Что, денежная премия? – Это остаётся.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да. Ох, деньги эти проклятущие.

АНТОНИН.  Разумеется, как же без них-то. И всё это вы отвергли, как я понимаю?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  А другого и быть не могло.

АНТОНИН.  Что же им надо было взамен, не секрет?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Взамен? А подписать два формальных заключения. И ещё какое-то дико путанное для моего ума предписание, сводящее всю мою проделанную здесь работу к совершенно обратному результату.

АНТОНИН.  Браво, вы – смелый человек, вы…

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да что я! Я психанула, грубо вспылила и всё такое. Вряд ли это от смелости. Дим Димыч просил остыть и подумать.

АНТОНИН.  И вы?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Нет-нет, я и от этого отказалась.

АНТОНИН.  И это окончательно?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Окончательно. Я намерена довести своё дело до соответствующего завершения.

АНТОНИН.  Тогда –  всё. У них цена вопроса решается просто: либо покупают человека, либо уничтожают. И к этому они подводят каждого.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Антонин, да вы что-о… Да не убьют же они меня? По-моему, вы чересчур уж сгущаете.

АНТОНИН.  (Отрешённо.) Но только развязка всех событий будет иной, нежели как они ожидают.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Иной? Какой?

АНТОНИН.  (Прислушивается.) “О мысль моя, отныне ты должна кровавой быть, иль прах тебе цена!..

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Прильнув к кулисам.) Так, скоро мой выход. (Шепчет роль.) “За горем горе мчится по пятам”…

 

 Шевелятся кулисы, и оттуда выглядывает Ершов.

 

ЕРШОВ.  Они тут, тут, Петя.

 

СЦЕНА 13.

 Входит Чинский; его поддерживает Кнатеев. За ними появляется и сам Ершов. У него в руке стакан с водой.

 

ЧИНСКИЙ.  Друзья мои, что же вы со мной делаете-то? Ну, куда ж это годится, дорогие мои? Никого не найти! Все разбегаются по всем углам и сусекам, хоть сети ставь на вас. (Прислушивается.) Так, Оля-Оля, готова? (Лакедемонская кивает.) Ступай, умница моя. И с экзальтацией, с экзальтацией!.. (Лакедемонская уходит в кулисы.) Антонин, мальчик мой, и ты будь наготове. Ты всё знаешь; и с тем же темпераментом, темпераментом!.. (Антонин уходит.) Ах, до чего же обаятелен, до чего же он пригож; в абсолюте!

ЕРШОВ.  Да-да. Чем пригожей, тем чёрту дороже.

КНАТЕЕВ.  Лишь бы успех был.

ЧИНСКИЙ.  (Отпив воды.) Держим, держим пока публику.

 

 Из дальнего угла кулис высовываются головы Мотыгина и Махотикова.

 

МАХОТИКОВ.  Эй, кто там? Чего орёте на всю ивановскую?

МОТЫГИН.  Тише вы, не мешайте работать!

 

 Головы исчезают так же внезапно, как и появились.

 

ЧИНСКИЙ.  (Приложив палец к губам.) Правильно, давайте потише. Так, а сейчас – к осветителям: контражуры на могильщиков запускаем. Пошли скорее!

ЕРШОВ.  Ох, загонял ты себя, Петя.

ЧИНСКИЙ.  Тшш, тшш… (Уходят.)

 

СЦЕНА 14.

За кулисами со сцены слышен голос Петрова:

С каким трудом, Гертруда,

Я гнев в нём усмирил! И что же? Снова

Готов он вспыхнуть. О пойдём, пойдём!

 

 Из-за кулис выходят Петров и Лакедемонская.

 

ПЕТРОВ.  (Поцеловав руку Лакедемонской.) Ольга Евгеньевна, я вами зачарован.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  О, я не заслуживаю таких комплиментов.

ПЕТРОВ.  Вы подумали над вчерашним нашим разговором?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Простите меня, я вчера была несдержанна.

ПЕТРОВ.  Пустяки. Так как же, мм?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Дим Димыч, вы всегда были расположены ко мне и открыты со мной. Но, не смотря на то, что здесь ваше слово для всех – закон, я служу не вам и не вашему закону. И более того, я решительно намерена…

ПЕТРОВ.  Значит, вот где наши с вами интересы непримиримо расходятся?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Да, расходятся.

ПЕТРОВ.  И таковым остаётся ваше последнее слово?

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Выдержав на себе пристальный взгляд Петрова.) У меня нет и не может быть как ни первого слова, так и ни последнего. Я же здесь не частное лицо на чужом поле.

ПЕТРОВ.  Жаль-жаль, что так всё у нас с вами сложилось в итоге. А я-то думал, что мы подружимся. И я полагал, что навсегда.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  Я очень бы хотела подружиться, но не сдружиться.

ПЕТРОВ.  (Улыбнувшись.) Замечание любопытное.

 

СЦЕНА 15.

 Входят Ершов и Святобогов.

 

ЕРШОВ.  Дим Димыч, Оля, прошу вас: сейчас выход траурной процессии.

ПЕТРОВ.  (Хмуро взглянув на Ершова.) А где Чинский?

ЕРШОВ.  Он несколько подустал, так что я его подменяю пока. Вы не беспокойтесь, совсем скоро он будет опять у руля.

ПЕТРОВ.  Свита вся на месте?

ЕРШОВ.  Давно готова, и гроб уж подхватили. Кстати, с Буткевичем несколько плохо было: думали, приступ начинается. Но Рачья Ашотович сделал ему укол восстановительный и…

СВЯТОБОГОВ.  Теперь всё в полном порядке; держится.

ПЕТРОВ.  Ох, смотрите у меня, – чтобы без фокусов.

ЕРШОВ.  Как же можно, Дим Димыч? До мельчайших тонкостей вся сценическая партитура в точности соблюдается.

ЛАКЕДЕМОНСКАЯ.  (Прислушивается, прильнув к кулисам.) Товарищи, товарищи, нам пора. Там уже речь про Александра начинается.

 

 Пропустив вперёд Лакедемонскую, все направляются к дальним кулисам и исчезают за ними.

За кулисами на сцене слышен голос Антонина:

Кто поселял в народах страх,

Пред кем дышать едва лишь смели,

Великий цезарь – ныне прах,

И им замазывают щели!

Но тише! Отойдём: идёт Король.

 

СЦЕНА 16.

 Внезапно из-за кулис возвращается Петров и делает кому-то в сторону знак. Появляется Тамразян.

 

ПЕТРОВ.  Порошок у тебя с собой? (Тамразян кивает.) Иди и подмешай его в её синий кубок. Действуй. (Скрывается в кулисах.)

ТАМРАЗЯН.  (Молча, постояв на месте.) Я этого не сделаю. Нет, я этого не сделаю. (Уходит.)

 

СЦЕНА 17.

 Гримуборная для старшего состава актёров. Входят Чинский и поддерживающий его Кнатеев. Чинский ложится на кушетку, рядом присаживается Кнатеев.

 

ЧИНСКИЙ.  Наша сегодня публика, наша.

КНАТЕЕВ.  Да. Только бы до конца нам выдержать такое вдохновение.

ЧИНСКИЙ.  Будем выжимать всё из себя, а там – как бог положит.

КНАТЕЕВ.  Пётр, вы уж меня простите, что я давеча перед своим выходом покуролесил малость.

ЧИНСКИЙ.  Я и не такое видывал. Иной раз за кулисами во время спектаклей такие возгорались сражения и такие разборки вытворялись, что по другую сторону – сценические страсти представлялись как райский штиль.

КНАТЕЕВ.  Да, да. Я ведь никаких ролей сроду не боялся, но вот от страха перед выходом на сцену, на публику – ну никак не сумел избавиться. И как уж я себя не изругивал, и как уж не презирал, и какими уж разными зароками не обязывал – нет, ничто не помогало. Честно признаться, я ведь и пить начал с того. И чудно как-то: ведь когда на сцене окажешься потом и разойдёшься, то и думаешь: “Чего ж я, дурак, боялся? На сцене-то мне – нет счастья большего; что рыба в воде!” (Ухаживает за Чинским.) А что, Пётр, отпускают с вами Антонина? Что Дим Димыч говорит?

ЧИНСКИЙ.  Ох, и слушать не желает. Я ему и сегодня, было, намекнул, да этот ваш Дим Димыч прямо-таки чуть не рявкнул на меня. Все мои просьбы для него – тьфу! Что горох о стену; даром, что я и столичный действующий режиссёр, и далеко не последнего десятка.

КНАТЕЕВ.  Так надо было, как следует, просить.

ЧИНСКИЙ.  Что? Да вы знаете, чудак-человек, как я просил? – и убеждал, чуть ли не поклоны бил к ногам его: всё впустую. (Горячится.) Да я такого-то мальчика всю жизнь искал; и вот он – брильянт, казалось бы, нашёл, и – на тебе! Вот так бьёшься, бьёшься, бьёшься, ищешь-ищешь и вот находишь, и… натыкаешься на такой бастион непроходимых препятствий! Это какой-нибудь интеллектуальный театр не нуждается в ярком актёрском индивидууме. Там в основе – главное действующее лицо есть гипербола мысли, а истинный реалистический театр без личности на сцене – это… мм, в лучшем случае, сборище иждивенцев-топтунов да костюмированных обалдуев, деградирующих от нехватки творческого кислорода. Ой же, что-то мне душно, приоткройте-ка фрамугу.

КНАТЕЕВ.  (Распахнув окно и глядя в ночь.) Ах, какая красотища-то!

ЧИНСКИЙ.  О чём вы там?

КНАТЕЕВ.  Вон как звёзды мчат свои огни божественной доброты.

ЧИНСКИЙ.  Да перестаньте, я вас умоляю. Когда совсем нечем дышать, то и звёзды при этом выглядят дьявольски злыми. (И отпив воды.) Что-то я вконец разваливаюсь.

КНАТЕЕВ.  Это усталость сказывается в вас, Пётр. Такой ведь прожекторий осуществить, такую-то постановку – и за месяц! Ну, ничего, вознаграждение выдадут, и сразу всё встроится по своим местам.

ЧИНСКИЙ.  Вот-вот, так и говорят про актёрское наше братство: мол, на халтуру жадные и на деньги кусачие. А отчего такое? Отчего?

КНАТЕЕВ.  Кто его знает, отчего все мы такие. Хотя… (и оглянувшись на дверь) что уж душою кривить? – деньги в нашем деле и есть наш первейший животрепещущий интерес.

ЧИНСКИЙ.  И-иии, батенька мой, куда вы! – Да потому что рядом с собою мы уже давно не ощущаем высокой и авторитетной творческой величины; и привыкли уже не видеть настоящей артистической самобытности.

КНАТЕЕВ.  На периферии много ли увидишь вообще? – Так, сплошь блёклая траектория: как качнут в столицах, так уж и повсюду принимают за моду. Я, извиняюсь, меряю по своему пониманию.

ЧИНСКИЙ.  Вот-вот, кивают все на Москву и Питер. Ох, совсем я разваливаюсь… (Вдруг замечает, оставленную Святобоговым, бутылку с оставшейся водкой. Поднявшись с кушетки, он подходит к столу.) Надо принять. А иначе – сдохну прямо сейчас. (Наполняет стакан.)

КНАТЕЕВ.  (С тревогой поглядывая на дверь.) Охмелеешь, Петя. Ведь граммов семьдесят, не меньше. Да и вдруг Дим Димыч заметит?

ЧИНСКИЙ.  Что заметит?

КНАТЕЕВ.  Организм твой и без того ослаб; не стоило бы… до финала-то, а? Слышишь, не время ещё, а?

ЧИНСКИЙ.  (Не обращая никакого внимания, подносит стакан ко рту и, поморщившись, выпивает.) Нет справедливости ни в нашем мире, ни у Шекспира. (И заплакав.) Кислороду, кислороду мне не хватает!

КНАТЕЕВ.  (Испуганно.) Петенька, родной, вот это как раз совсем ни к чему.

ЧИНСКИЙ.  Что ни к чему, что? (И мотнув головой.) Так! Я должен идти!

КНАТЕЕВ.  Как идти? Куда идти?

 

СЦЕНА 18.

 Входят Мотыгин и Махотиков. На их лицах – бескрайнее счастье.

 

МОТЫГИН.  Севочка, спасибо!

МАХОТИКОВ.  И тебе, Толечка, спасибо! (Обнимаются.)

ЧИНСКИЙ.  Всё, я иду туда и во всём там сейчас разберусь.

КНАТЕЕВ.  (Пытаясь удержать Чинского.) Куда пойдёшь? В чём разберёшься?

ЧИНСКИЙ.  Конечный путь мой – сцена, и мне диктуется идти вперёд в сию секунду, без поворотов вправо или влево! (У Мотыгина и Махотикова преображаются лица.)

КНАТЕЕВ.  Пётр, нельзя тебе туда. Дим Димыч будет очень недоволен. Ты в таком перевозбуждении.

МОТЫГИН.  А что тут у вас делается?

ЧИНСКИЙ.  Мне надо идти, позвольте!

КНАТЕЕВ.  Нет-нет, в таком состоянии тебе нужно полежать.

ЧИНСКИЙ.  Что значит это ваше “нет”? – пустите! Спектакль там без режиссёрского сопровождения, а вы – “нет”?

МАХОТИКОВ.  Об этом не извольте беспокоиться: Дим Димычу уже доложили, что вам слегка неможется. А спектакль ведёт Эдуард Михайлович.

ЧИНСКИЙ.  Какой ещё Эдуард Михайлович? Что за вздор?

МОТЫГИН.  (К Кнатееву.) Да что с ним такое?

КНАТЕЕВ.  А ни с того, ни с сего.

МОТЫГИН.  А чего он вздыбился-то?

КНАТЕЕВ.  Не знаю, Толя. Хочет идти и в чём-то там разбираться.

ЧИНСКИЙ.  (Вдруг зарыдав.) Ох, как же мне жалко!

МОТЫГИН.  Что жалко?

КНАТЕЕВ.  Скорее бы спектакль закончился.

ЧИНСКИЙ.  Ох, как же мне его жалко!

МАХОТИКОВ.  Кого?

 

По трансляции слышится голос Антонина:

Кто тот, кто пышно так здесь гордость выражает,

Кому, становясь в своём пути,

Внимают с ужасом луна и звёзды?..

 

ЧИНСКИЙ.  О, Гамлет мой, несчастный датский принц!

МАХОТИКОВ.  (Испуганно озираясь по сторонам.) Пётр, милый-дорогой, ведь накажут за такое-то озорство.

КНАТЕЕВ.  (Крестится, и в сторону.) О, Господи Иисусе, не допусти скандала; спаси – сохрани.

ЧИНСКИЙ.  (Будто совсем забывшись.)

Мальчик, Гамлет мой, как жалко мне тебя!

Нежданно ты с коварною реальностью столкнулся,

Где удовольствие хлебают хитрые азартные гиены,

Тетерева задумчивые где боятся жизни, словно ада!

 

МАХОТИКОВ.  Не надо, Пётр, успокойтесь.

КНАТЕЕВ.  Да, и всем нам его-Гамлета жалко. Но что же поделаешь, коли с ним так сокрушающе обошлась судьба.

ЧИНСКИЙ.  О, мальчик! Ему так хочется с кем-нибудь душевно поделиться и выговориться о самом-самом сокровенном. Но не с кем!!! (И вновь начинает рыдать.) Это, представьте! – жить повседневно с таким стрессом и без обратной связи на понимание.

МОТЫГИН.  Да, что уж тут и говорить: у меня тоже всю жизнь за Гамлета сердце болит.

КНАТЕЕВ.  И у многих сердца изболелись за него.

 

 Все стараются успокоить Чинского, который, молча оглядевшись, вдруг останавливает свой взгляд на стене, где прикреплена репродукция портрета Уильяма Шекспира.

 

ЧИНСКИЙ.  А-а! Я знаю, кто – источник всех бед и всех непереносимых страданий нашего мальчика! Ты, Шекспир, всему виною есть, проклятый англичанин! Ах, да ты свою мне скрытую улыбку посылаешь? (В мгновение ока он подбегает к портрету, срывает его и начинает остервенело рвать на части.) Так ему, так ему, так ему!..

 

 Спохватившись, все бросаются к Чинскому и пытаются его унять.

 

КНАТЕЕВ.  Пётр, ну Пётр, это уже чересчур, знаешь ли.

МАХОТИКОВ.  Да как же можно так озорничать-то?

ЧИНСКИЙ.  Он весь артистический мир своей несоразмерной властью гения закабалил в рабство; он наши всех времён и течений театры околдовал своей вселенской тайной мастерства; он за пять столетий столько миллионов талантов человечества измучил!

МОТЫГИН.  (Обхватив Чинского сзади.) Чем, ну чем он измучил?

ЧИНСКИЙ.  Он – своей недосягаемостью! Он – своей несравненностью! Он – своей недоступной колоссальной уникальностью!.. (Пытается топтать куски порванного портрета.) Вот ему, вот ему, вот ему за всех им поверженных! Но теперь я – победитель! Я победил его, ха-ха-ха!..

КНАТЕЕВ.  Пётр, честное слово, ведь совсем и совсем некультурно.

МАХОТИКОВ.  Да-да, как некрасиво.

ЧИНСКИЙ.  (Распихиваясь.) А ну, сейчас же расступитесь! Я должен быть на сцене!

КНАТЕЕВ.  Да ты что? Какая сцена? – вот вздумал.

ЧИНСКИЙ.  Именем Первого Победителя над Шекспиром: очистите сейчас же мне дорогу к сцене!!!

МОТЫГИН.  Всё. Он разумом гикнулся.

ЧИНСКИЙ.  Что это ещё за тон?

МАХОТИКОВ.  (Суетливо.) Толя, что делать?

МОТЫГИН.  (Сдерживая Чинского, и к Махотикову.) Срочно беги за Махотиковым!

МАХОТИКОВ.  (Было, побежав к двери, но останавливается.) Позвольте же, как это: мне самому за собою бежать, что ли?

КНАТЕЕВ.  (Получив шлепок по шее от Чинского.) Тьфу, ты чёрт, – Тамразяна зови сюда! Скажи там: Пётр не на шутку буянить начал!

 

 Оставляя шумную возню между Чинским,Мотыгиным и Кнатеевым, до предела перепуганный Махотиков исчезает за дверью.

 

СЦЕНА 19.

 Входит Ершов.

 

ЕРШОВ.  Вас тут с крыши сорвало? – такие замогильные вопли издаёте.

ЧИНСКИЙ.  (Вырвавшись и оказавшись перед Ершовым.) С дороги! Не заграждать мне путь! – Время подвига настало!

МОТЫГИН.  Держите его, Эдуард Михайлович!

ЕРШОВ.  (Загородив собою дверь и глянув на пол, а потом на стену.) А где Шекспир?

КНАТЕЕВ.  (Еле переводя дыхание.) Он его разорвал.

МОТЫГИН.  Да, порвал и растоптал.

КНАТЕЕВ.  Мы говорили ему, мол, Пётр, ну Пётр, Пётр…

ЕРШОВ.  (Удерживая Чинского.) Куда он порывается?

КНАТЕЕВ.  На сцену; собрался там какие-то разбирательства вершить.

ЕРШОВ.  ЧТО-ООО??? Какие разбирательства?

ЧИНСКИЙ.  Пустите, сударь, я должен идти! Не стойте на пути!

ЕРШОВ.  На сцену, на публику? Бог мой, что ты, Петенька, хрусталица моя, подумай, ты же сорвёшь спектакль.

ЧИНСКИЙ.  (Пытается оттеснить Ершова.) Да гори он синим пламенем!

ЕРШОВ.  Что ж тогда будет, милый мой человек? – подумай хоть о публике.

ЧИНСКИЙ.  Да что мне теперь публика, – плевать!

МОТЫГИН.  Ты только посмотри на него, а?

ЕРШОВ.  Ай, Петя, позор ведь какой случится, – хоть о своей семье подумай.

ЧИНСКИЙ.  Да пропади она пропадом!

ЕРШОВ.  А последствия какие возымеют место? А твоя столичная репутация?

ЧИНСКИЙ.  Да будь со мной что будет!

ЕРШОВ.  Не пущу!!! Юбилей срывать???

ЧИНСКИЙ.  (Бросается на Ершова.) Пропустите, я сказал!

КНАТЕЕВ.  Эдуард Михайлович, не пускайте его!

МОТЫГИН.  Это уже ни на что не похоже! Что-то надо делать.

ЕРШОВ.  (К Мотыгину с Кнатеевым.) В нём безрассудство руководит, так что, господа, его хватайте и держите крепче! (Мотыгин и Кнатеев подхватывают Чинского за руки.)

ЧИНСКИЙ.  Прочь! Прочь, работники зла и произвола!

ЕРШОВ.  Нет, Петя, произвола ты желаешь сам.

ЧИНСКИЙ.  Обслуживаете заговор искусно вы.

ЕРШОВ.  Он рехнулся! Петя, ты рехнулся, золотце моё.

ЧИНСКИЙ.  (Борется.) Фамильярность абсолютно ваша неуместна. Без промедленья прикажите предоставить к сцене мне дорогу. Я должен там скорее быть и мальчика от королевского коварства защитить!

ЕРШОВ.  Ага-ага, благая миссия. Но к чему легкомысленная срочность такая? Нет, Петенька, отложи, пожалуйста, всё это на потом. Вот когда спектакль закончится, вот тогда и можешь выплёскивать все свои высокие порывы и защищать кого угодно: хоть мальчиков, хоть девочек, хоть ещё кого. (Мотыгин и Кнатеев с трудом делают улыбки.)

ЧИНСКИЙ.  Не гоните вздор! (Резко дёрнувшись и вырвавшись, отбегает в сторону.) Не знаю, что вы себе думаете, но этот ваш общий заговор не пройдёт. Я сам вместо Гамлета приму на себя поединок с Лаэртом, да-да! Я должен предварить роковое событие и не допустить неоправданного кровопролития. Я им всем там глаза открою!!!

 

 Начинается беготня: Ершов, Мотыгин и Кнатеев ловят Чинского. Вскоре всё это переходит в дикую суматоху.

 

ЕРШОВ.  Толя, ты под руку его, под руку забирай. (И к Кнатееву.) Да держи ж его! – эх ты, бессильный…

МОТЫГИН.  Что, что с ним такое, Эдуард Михайлович?

ЕРШОВ.  Не знаю. Странное нездоровье: не иначе, как видение нашло на него от нервного перегрева. Может быть, опился.

ЧИНСКИЙ.  (Сопротивляясь и вырываясь.)

Нет, я иду: судьба меня зовёт!..

Пустите, или – я клянусь вам небом –

Тот будет сам виденьем, кто посмеет

Удержать меня!..

 

 Чинский, схватив толстую тетрадь, которую Ершов ранее положил на стол, начинает ею отбиваться. По сторонам раздаются шлепки и оплеухи.

 

ЕРШОВ.  (Пытаясь ловить выпадающие из тетради страницы.) Петя, сейчас же перестань, это же партитура спектакля! (И получив удар.) А ну, крутите, вяжите его!

 

 Мотыгин и Кнатеев основательно наваливаются на Чинского.

 

ЧИНСКИЙ.  Прочь, негодяи! Ох, как вы отвратительны в деяниях своих! Вы не смеете, – я должен идти туда, к нему, обманутому всеми мальчику!

КНАТЕЕВ.  (Орудуя верёвкой.) Да зачем, Петя, и непременно теперь-то?

ЧИНСКИЙ.  Чтобы воодушевить его на дальнейшую жизнь!

ЕРШОВ.  Не отвлекаемся, господа. Вяжем, вяжем.

 

 Связанного Чинского укладывают на кушетку. Он стонает, но с каждым разом стоны его становятся всё реже и менее слышимы.

 

КНАТЕЕВ.  (Глянув на дверь, и тяжело дыша.) Как бы Дим Димыч не вошёл.

ЕРШОВ.  (Прислушивается.) Всё, – выходим на финишную прямую. Мне пора. А то, слышите, вон Озрик уже перед своей последней репликой.

КНАТЕЕВ.  Ох, ещё немного бы нам продержаться. Одна сцена осталась.

МОТЫГИН.  Мне кажется сейчас, что она длинною с пьесу.

ЕРШОВ.  (Лихорадочно упорядочивая листы пьесы.) Будьте здесь безвылазно, пока финал не возвестится. Отсюда ни шагу никуда, вам ясно? По крайней мере, до моего прихода.

МОТЫГИН.  А на поклоны разве нам не надо будет выходить?

ЕРШОВ.  Не надо.

КНАТЕЕВ.  Вот так-так. Да видано ли это, боже праведный!

ЕРШОВ.  Ну-ну-ну! Дим Димыч распорядился, что на поклоны мы не выходим.

КНАТЕЕВ.  А-а. Тогда, в общем-то, правильно, да.

ЕРШОВ.  (Прислушивается.) Пойду. А вы подробно Тамразяну расскажите о том, какое здесь буйное безумство только что наш Петя Чинский учинил.

КНАТЕЕВ.  Эдуард Михайлович, так вы бы… того…

ЕРШОВ.  Что, мой хороший?

КНАТЕЕВ.  Уж вы бы с нами побыли лучше, ведь неровен час опять он взбеленится.

МОТЫГИН.  И вправду, Эдуард Михайлович, вдруг мы с ним не совладаем?

ЕРШОВ.  Со связанным-то? – не выдумывайте. Финальная сцена на подходе: Дим Димыч хватится ведущего спектакль, – вы что? А меня нет. Вы представляете, что будет?

КНАТЕЕВ.  (Вздохнув и опустив глаза.) Так-то оно так.

ЕРШОВ.  (Кивнув в сторону Чинского, и приглушённо.) Что он там?

МОТЫГИН.  (Заглядывая.) Заснул.

ЕРШОВ.  Вот и славненько. Смотрите, если мы юбилей по своей части провалим, то… лучше и не думать, что после будет. (И глянув на Чинского, прислоняет палец к губам.) Тссс… Так что держите свой пост, господа, и обороняйте сцену не на жизнь, а насмерть. (Направляется к двери.)

КНАТЕЕВ.  Эдуард Михайлович?

ЕРШОВ.  (Замерев в нелепой позе, точно насторожившаяся крыса.) Что ещё? Душа чуть в пятки не ушла, чёрт.

КНАТЕЕВ.  Так там это… публика-то реально наша?

ЕРШОВ.  Тьфу!.. Наша, наша; а куда она денется. (Уходит.)

КНАТЕЕВ.  Да-а, дожили. Я со всякими пертурбациями встречался, но того, чтобы актёров оставлять без выхода на поклоны – нет, ни о чём таком я отроду слыхом не слыхивал.

 

СЦЕНА 20.

 В полумраке и тишине Мотыгин и Кнатеев усаживаются у окна.

 

КНАТЕЕВ.  Что же такое, куда там Махотиков подевался? (И глянув в сторону Чинского.) Этого Тамразяна не дождёшься.

МОТЫГИН.  Ты знаешь, Кнатеюшка, подмывает меня.

КНАТЕЕВ.  С чего?

МОТЫГИН.  Как-то нехорошо там Дим Димыч говорил о чём-то с Буткевичем.

КНАТЕЕВ.  Да? А в чём дело?

МОТЫГИН.  Я случайно оказался свидетелем: в кулисах стоял и наблюдал спектакль. Ах, нехорошо, нехорошо.

КНАТЕЕВ.  Ты о спектакле нашем?

МОТЫГИН.  Да всё в порядке с нашим спектаклем. А вот… (Поворачивает голову в сторону двери.) Точного смысла я не уловил, но, как могу догадываться по отдельным интонациям и обрывкам их разговора – Геннадий Маркович собрался нас покинуть.

КНАТЕЕВ.  Что, решил уехать?

МОТЫГИН.  Похоже на то. А Дим Димыч ему в грубейшей форме что-то там высказал об имущественном договоре.

КНАТЕЕВ.  А-а… Да-да, на днях они же должны были его заключить.

МОТЫГИН.  Но с чего бы это Буткевич передумал?

КНАТЕЕВ.  Ты думаешь, он передумал?

МОТЫГИН.  Так мне показалось.

КНАТЕЕВ.  Значит, передумал.

МОТЫГИН.  Но по какой причине? Что же, если он станет жить у себя в Москве, то – как? С кем? У него же никого нет.

КНАТЕЕВ.  Толя, а говорят: он – человек довольно-таки состоятельный; это так?

МОТЫГИН.  Толку-то. Не дай бог, свалится у себя в хоромах между всей своей состоятельностью, и воды некому будет подать.

КНАТЕЕВ.  А точно ли, что у него никого нет?

МОТЫГИН.  Я знаю точно, что у него никого нет. Хотя сам-то Геннадий Маркович – человек удивительной судьбы. Но только сейчас кому это интересно? И ещё что-то у них проговаривалось о Лакедемонской.

КНАТЕЕВ.  А она-то здесь при чём?

МОТЫГИН.  Если бы знать. Не знаю, не знаю.

КНАТЕЕВ.  И чем всё это закончилось?

МОТЫГИН.  С Буткевичем случился обморок. Набежали все; тут и я так незаметненько выпорхнул из своего укрытия, будь оно неладно. Ох, лучше бы уж и не видеть всего того и не слышать ничего.

КНАТЕЕВ.  Поганое дело. И, быть может, даже некий тревожный сигнал для всех нас.

МОТЫГИН.  Вот, Кнатеюшка, и я о том же. Только уж ты, дружище, не распространяйся об этом, ладно?

КНАТЕЕВ.  Что ты, что ты? Я что, враг себе? Скорее бы к бесу прошёл этот юбилей; а то, что ни день, то сплошь головная боль.

МОТЫГИН.  Ты знаешь, не понравился мне Дим Димыч. Очень не понравился. Если он так обошёлся с Буткевичем, то – что же можно, в случае чего, ожидать от него нам-то?

КНАТЕЕВ.  Мда-а. А думается мне: сдали мы здесь нашу совесть под финал жизни на панель такого позорного унижения; да-да, спроститутничали и душой, и совестью; превратились в пересмешников для какого-то, взявшегося неизвестно откуда, новоиспечённого помещишки. Стали мы шутами придворными без стыда и зазрения совести.

МОТЫГИН.  Шутами придворными, говоришь? – нет, хуже в тысячу раз. Те хоть своей душевной чести не теряли, поскольку никогда ложь к себе в друзья не принимали и действовали орудием обличительной правды. А мы?.. Те, по сравнению с нами, были рыцарями настоящими – рыцарями подмостков.

КНАТЕЕВ.  Ты прав. Совсем закрылись наши глаза.

МОТЫГИН.  (Тяжело вздохнув.) Ладно, довольно об этом. Тут и без того ещё не знаешь, чем вся эта сегодняшняя катавасия завершится.

ЧИНСКИЙ.  (Просыпается.) Эй, там, кто-нибудь, подайте голос.

КНАТЕЕВ.  Тут, тут.

ЧИНСКИЙ.  Да где вы? И отчего так глухо и темно?

КНАТЕЕВ.  (К Мотыгину.) Как бы нам заговорить его?

ЧИНСКИЙ.  Да что ж вы там сидите, точно куркули? А кстати, где спектакль? (Силится подняться с кушетки.) Что ж такое?

 

 Мотыгин и Кнатеев подбегают к Чинскому и начинают его усмирять.

 

КНАТЕЕВ.  Пётр, Пётр, не дури!

ЧИНСКИЙ.  Немедленно, сейчас же – слышите? – меня освободить!

КНАТЕЕВ.  Да ты опять дурить? Поручено тебя нам охранять, и самовольно мы тебя не вправе развязать.

ЧИНСКИЙ.  Глупцы. Мечтаете вы о преисподней, что ли? На сцене кровь вот-вот прольётся понапрасну, и зрители опять заблудятся в событиях ужасных в который раз.

МОТЫГИН.  Вот важность! – им не привыкать со сцены разновсякое глотать.

ЧИНСКИЙ.  Цинизм ваш мерзок до того, что лучше б вы молчали. Поверьте мне, своим призванием клянусь, я наконец-то осознал и понял благую суть тончайшего шекспировского кружева: всё, что мы представляем в пьесе – то пыль наружная. И публика, конечно, вне истинных событий.

МОТЫГИН.  (Сверкнув улыбкой в сторону Кнатеева.) Так что же, в чём зерно?

ЧИНСКИЙ.  Обманут Гамлет – вот оно! Со всех сторон обманут, всеми! Вы понимаете теперь, что очень важно раскрепоститься мне и оказаться поскорей на сцене?

КНАТЕЕВ.  (Подмигнув Мотыгину.) Но зачем?

ЧИНСКИЙ.  Как зачем? – Мне надо срочно в действие войти внезапным персонажем!

КНАТЕЕВ.  Ну, Пётр, эка ты хватил!

МОТЫГИН.  Гораздо легче входа преступить черту, чем выход обрести оттуда без последствий.

ЧИНСКИЙ.  Сейчас же развяжите, ну? Противно слушать вас. Словарного запаса я не нахожу от возмущения.

КНАТЕЕВ.  Внимание! – имею я одно соображение. И может быть здесь каждому из нас оно поможет.

ЧИНСКИЙ.  Что, какая мысль у вас? Не медля, говорите!

КНАТЕЕВ.  Коль выпал строгий нам такой приказ: стеречь тебя без послаблений всяких и стеснённым, то, Петя, – что, кому и где мне передать? И я готов, не мешкая, бежать, чтоб всё исполнить в точности и с быстротою.

 

 Мотыгин и Кнатеев взрываются хохотом.

 

ЧИНСКИЙ.  Ах, вы, смеяться надо мною? (Неистово пытается освободиться.)

КНАТЕЕВ.  (К Мотыгину.) Держи его, не то он грохнется меж нами!

ЧИНСКИЙ.  (Кричит и падает с кушетки.) Как жаль, что я считал вас верными друзьями!

МОТЫГИН.  Скоропалительные выводы такие не стоило бы делать.

КНАТЕЕВ.  И докажет время, что мы – друзья.

ЧИНСКИЙ.  Преступные слова! – Снаружи мёд, внутри никчемная труха. О дружбе, о разноликости её морали, о жесткосердных тайнах, о неожиданных её ходах великие умы ещё так мало рассказали. Но если вам запрещено развязывать меня, то отнесите же скорей на сцену в таком хоть виде. Срубите путы с тела моего!

МОТЫГИН.  Скончаться лучше нам от скуки и от страха, чем испытать последствия, тебя освободив.

 

 Чинский начинает рьяно извиваться и дрыгаться, всеми своими силами пытаясь избавиться от тугой верёвки; его бросаются усмирять. Вскоре Кнатеев оказывается сидящим на спине у лежащего на полу Чинского, торчащие из-под стола ноги которого с очевидным упорством старается связать Мотыгин.

 

КНАТЕЕВ.  Толя, скоро там?

ЧИНСКИЙ.  О, верю-верю: дух экзекуций ваши гены помнят хорошо; и видно, в истязателях служили ваши предки – мастерами!

МОТЫГИН.  Порядок! – покончено с ногами.

 

 Кнатеев и Мотыгин привстают, пыхтя и тяжело дыша.

 

СЦЕНА 21.

 Незаметно входят Лещина, Бевс и охранники.

 

ЧИНСКИЙ.  Друзья, коль вы назвались так, не опоздайте и спасите принца! Ну а того, кто рядом с ним так ловко увивался, заколите безжалостно и смело, или же дозвольте мне свершить святое это дело – взять верх над князем тьмы! Не опоздать бы только. Друзья, пустите, скорее дайте же мне шанс, иначе демоническая сила снова увильнёт; и публика останется с сочувствием неясным и в пьесе всё опять не так поймёт.

 

 Бевс включает яркий свет.

 Мотыгин и Кнатеев испуганно оборачиваются и, поспешно встав, расступаются, виновато улыбаясь.

 

ЛЕЩИНА.  Ага, теперь доподлинно понятно: кому принадлежит весь хитроумный камуфляж на сцене, ради покушения наглейшего.

БЕВС.  Да уж, подозревал Дим Димыч наш не зря.

ЛЕЩИНА.  (К Мотыгину и Кнатееву.) Вы вовремя его связали, тем самым обезвредив искусного умышленника зла. Теперь его к ответу. Взять!

 

 Охранники подбегают к Чинскому, хватают его, сопротивляющегося, и тащат к двери.

 

ЧИНСКИЙ.  (В исступлении.) Смотрите все: так вот он – заговор нарывом вскрылся! Я знал, я чувствовал и был уверен в том, что с Гамлетом одни мы против всех, кто мутный разум приобрёл и возгордился!

КНАТЕЕВ.  Меркурий Павлович, то есть этюд ваш иль в чём-то он действительно виновен?

МОТЫГИН.  Да, как же это понимать? Что, всё это ради шутки сцена?

ЛЕЩИНА.  Какие ещё шутки? Его вина – измена.

МОТЫГИН.  Как измена? В чём?

КНАТЕЕВ.  Измена? Где? Какая?

ЧИНСКИЙ.  О мир, опять не удивляешь никого: сегодня, как и прежде, побеждает зло!

 

 Лещина, Бевс и охранники уходят, унося с собою Чинского, бушующего восклицаниями типа: “Не смейте меня отлучать от театра!.. Прочь от меня, пустите! – О глухари, проснитесь совестью, коль на росинку в вас её осталось!..

 

СЦЕНА 22.

 Кнатеев включает трансляцию: на фоне музыки звучат громкие аплодисменты, заглушающие удаляющиеся крики Чинского.

 

МОТЫГИН.  (Перекрестившись.) Слава богу, кажется, отмучились. Как гора с плеч. И ещё спрашивают-де, а с чего это все артисты – чокнутые какие-то, а некоторые и с очевидной придурью? А вот попробуй разберись: где тут жизнь, где сцена, а где клиника… И так – изо дня в день, с утра до вечера, часто с ночами впридачу; и это всё – на месяцы и годы и, наверное уж, до самой смерти.

КНАТЕЕВ.  Толечка, а здесь-то сейчас что такое было?

МОТЫГИН.  Здесь? А всё вместе взятое. Чёрт возьми, вот как получается у нас: проявит в себе человек некую романтическую неосторожность и решит посвятить всю свою жизнь служению театру, сам того не зная и, более того, не подозревая даже – во что ввязывается.

КНАТЕЕВ.  Погоди-ка, Толя, да ведь что-то где-то и с кем-то должно было произойти. (И кивнув в сторону двери.) Там. Или уже произошло. Ты не понял?

МОТЫГИН.  (Молча, поглядев на дверь.) Да-да, очень даже вероятно.

 

СЦЕНА 23.

 Входят Чевокин и Святобогов.

 

ЧЕВОКИН.  Геройство! как есть – геройство! Хотя я могу и ошибаться.

СВЯТОБОГОВ.  А по мне таковое геройство и задаром без надобности.

ЧЕВОКИН.  Нет-нет, но всё равно замечательно разыгранная сцена.

СВЯТОБОГОВ.  Вот только не для нормального человека. Вы только подумайте, всё произошло в шаге от натуральнейшего убийства, а он – “замечательно разыгранная сцена”. Да кабы ещё чуть-чуть бы…

КНАТЕЕВ.  Господа, у вас о чём речь-то?

ЧЕВОКИН.  Как о чём? Всё о том же, – разве вы не улавливаете? (Кнатеев с Мотыгиным переглядываются и непонимающе пожимают плечами.) Так вы, что же, ничего не слышали и не видели, что произошло на сцене?

КНАТЕЕВ.  Нет.

МОТЫГИН.  Нет, мы же здесь Чинского стерегли.

СВЯТОБОГОВ.  А с ним-то что приключилось?

МОТЫГИН.  Тут он, знаете ли…

КНАТЕЕВ.  Выпил он; вон, Глеб, водки твоей. И мозги у него не туда работать стали.

ЧЕВОКИН.  Вот-те-на!

СВЯТОБОГОВ.  Говорил Геннадий Маркович, говорил же: “Вы этому парню особо-то не наливайте”. Как же вы такое смогли допустить?

КНАТЕЕВ.  А как его было остановить? Я хотел, было, воспрепятствовать, так он и слушать не желал. У вас-то там что произошло?

СВЯТОБОГОВ.  (Переглянувшись с Чевокиным.) Да вы что, по правде, ничегошеньки совсем и не знаете?

КНАТЕЕВ.  Да нет же, правду говорю.

МОТЫГИН.  Давайте рассказывайте, не томите.

СВЯТОБОГОВ.  (Начав вышагивать из стороны в сторону.) Я говорил, я предупреждал, что ничего хорошего ожидать от этой молодёжи не приходится. Ведь жили мы себе тут на этюдах, на почётные какие собрания выезжали, делу Дим Димыча служили представительно. И вот докатились до чего!

КНАТЕЕВ.  Вы начнёте рассказывать или нет?

СВЯТОБОГОВ.  Верите ли – нет, господа, а у меня от такового… в желудке всё разом сгорело: невмоготу, как есть хочу. Нет, у меня от страха язык не поворачивается, чтобы воспроизвести увиденное; просто озяба по всему организму пробегает.

МОТЫГИН.  Это невозможно. Вот антимонию разводят!

КНАТЕЕВ.  Вот именно. Чевокин, ты-то хоть, ну? Чего ж вы всё кота за хвост тянете?

ЧЕВОКИН.  Да нет, всё это было – блестящая заготовка, по-моему. Хотя, говоря откровенно, как-то уж…

СВЯТОБОГОВ.  Ничего себе – заготовка! Это тогда кто ж заготовлял? КТО? И что ж такое, право: сцена – это что? Лобное место, что ли? Знаете, господа, я впервые за свою жизнь шкурой собственной испытал ни больше – ни меньше, как потрясение на сцене, да-да.

ЧЕВОКИН.  Не только ты, не только. Ты видел глаза самого-то Дим Димыча?

СВЯТОБОГОВ.  Не видел я ничего. От такового у меня там сознание аж перекосилось; я всё своё самоощущение в реальности утерял. Да что я! – вон другие-то: с Мявой Мявычем даже плохо стало.

КНАТЕЕВ.  Это прямо на публике?

СВЯТОБОГОВ.  Ну а где же? Мы там кое-как обыграли это: в общем, тот с ног валится, а мы его – под руки и в тень за кулисы. (Чевокин кивает.) Потом Эдуард Михайлович сказал, чтобы его, то есть Мяву Мявыча-то, отнесли сразу в медпункт: состояние оказалось крайне тяжёлое. С Буткевичем тоже что-то неладное творилось.

ЧЕВОКИН.  Да, лицо заострилось, осунулось и – белое как лист чертёжный. (Мотыгин с Кнатеевым, понимающе, переглядываются.)

СВЯТОБОГОВ.  Ох, говорил я: вся эта их затея с Шекспиром – не к добру. Я предупреждал, что для нашего возраста это – автор не фартовый; предупреждал, что всё это чревато…

КНАТЕЕВ.  Так вы расскажите, наконец, или будете продолжать ваньку валять?

СВЯТОБОГОВ.  Гром меня разрази, если этот мальчик наш так проникновенно входит в роль, то смею уверить вас, господа, среди нас это… я других слов не подберу… либо опаснейший псих, либо… ну, тогда извините… это гениальнейший и самобытный актёрский талант!

ЧЕВОКИН.  Точно, Глеб! И мне подумалось тогда об этом же. Но я одного не могу понять, товарищи, – за что Тамразяна-то высекли?

МОТЫГИН.  (Переглянувшись с Кнатеевым.) Что значит – высекли?

КНАТЕЕВ.  Как это так – высекли?

СВЯТОБОГОВ.  А вот так: взяли и высекли. С этим Шекспиром все с ума посходили. Как мы-то ещё держимся?

МОТЫГИН.  Да-а, если уж Тамразяна высекли, то каждый из нас здесь далеко ли от плётки? А что, вот взбредёт Дим Димычу кого-нибудь из нас тоже высечь, а? (И едко улыбнувшись.) Что?

СВЯТОБОГОВ.  А я не боюсь. За непотребное дело и надо так с нами. Я лично приветствую.

МОТЫГИН.  Это Тамразян-то мог совершить что-то непотребное?

СВЯТОБОГОВ.  Дим Димычу виднее, Толя.

МОТЫГИН.  И я об этом, что ему виднее. Хм, вот тебя возьмут и продерут, как сидорову козу. Тогда ты свои арии по-другому заголосишь.

СВЯТОБОГОВ.  Но-но-но! Как это возьмут? Я, что, крайний какой? Я что, прямо хужее здесь всех вас, да?

МОТЫГИН.  А-а, ишь ты! Что же тебя возмущает? Хм, Дим Димычу виднее – кто всех “хужее”. Как он сочтёт нужным, так и сделает. Решит тебя, дурака, высечь и высечет. И будет стократно прав! И что, ты возмущаться станешь?

СВЯТОБОГОВ.  (Уставившись на Мотыгина.) Стану. Стану возмущаться! Как это он так решит – высечь? Ни за что ни про что! И по какому такому праву?

МОТЫГИН.  Ах, вон ты как запел? А как же тогда первостатейная актёрская заповедь: не забывай никогда – из чьих рук кормишься?

СВЯТОБОГОВ.  (Вспыхнув, и наступая на Мотыгина.) Да что ты умничаешь-то? Я, что, тебе здесь – последний дурак?

ЧЕВОКИН.  Товарищи, хватит! Я расскажу всё, как было дело. Помните, почти у самого финала, когда закончился поединок между Гамлетом и Лаэртом?

КНАТЕЕВ.  Ну?

ЧЕВОКИН.  Вот Лаэрт говорит, умирая: мм… “Король всему виною!” Тут Антонин как зыркнет на Дим Димыча, – вот уж картина была! Аж вся свита отступила – аж варежки все свои разинули.

СВЯТОБОГОВ.  Ох, чёрт знает что было. А мальчишка: “И шпага отравлена? – так к делу же, отрава!” И – ррраз к Дим Димычу, и ну его колоть-колоть, пырять-шпырять! У меня его слова в ушах стоят и доселе: “Проклятый самодур и сластолюбец – вот забирай своё, убийца!

ЧЕВОКИН.  А мы все, и без того сами в усмерть перепуганные, просто ошалели, и кричим, кричим все: “Измена, измена, убийство Короля!

МОТЫГИН.  Хм, чего это вы ошалели?

СВЯТОБОГОВ.  Толечка, да ведь Дим Димыч помощи от нас просил.

ЧЕВОКИН.  “О, ПОМОГИТЕ МНЕ, ДРУЗЬЯ! Я ТОЛЬКО РАНЕН!”

КНАТЕЕВ.  Вот чудаки! То ж в тексте просьба Короля! (И глянув на Мотыгина, засмеявшись.) А они – “Дим Димыч помощи просил”.

ЧЕВОКИН.  (Вытирая пот со лба.) По-моему, все там забыли, что это – спектакль.

СВЯТОБОГОВ.  А мальчишка ещё как схватит кубок – и глядим, а он уж силою вливает Дим Димычу в рот – ну, что там по пьесе-то, вино?

ЧЕВОКИН.  По пьесе – вино, да. Отравленное.

СВЯТОБОГОВ.  Ага. Теперь уже всё одно: что вино отравленное, или ещё что-то. К тому же, Олечка, глядим, лежит как и взаправду замертво. И тут мысль: а что если кто и, действительно, какого-нибудь ядовитого порошка подмешал?

ЧЕВОКИН.  Точно, Глеб, юркнула и у меня эта мысль.

МОТЫГИН.  И что дальше?

СВЯТОБОГОВ.  А Дим Димыч…

КНАТЕЕВ.  То есть Король.

СВЯТОБОГОВ.  Да. Так вот он весь и без того исколотый, израненный, хрипит, брызгами так это вино-то назад выхаркивает. А мальчишка, словно обезумевший молодой леопард, вкусивший крови жертвы, совсем над собой всякий контроль утратил, – вонзает слова в Дим Димыча, будто стрелы: “Нет, пей до дна – теперь и навсегда жемчужина останется твоей!

ЧЕВОКИН.  И замечаю я, товарищи, что Дим Димыч захлёбывается уже, вот клянусь вам! А тот всё своё: “Пей жемчуг свой кровавый”; мол, за мать и отца моих сполна награду получай! И провались ты, негодяй неисправимый, в подвалы адовых мучений на века!

КНАТЕЕВ.  Погодите, это из какого же перевода? Из романовского, что ли?

МОТЫГИН.  Отсебятина какая-то.

СВЯТОБОГОВ.  Ох, если бы только отсебятина, господа.

КНАТЕЕВ.  Хм, да уж, всё происшедшее весьма необычно, но что ж тут такого особо сверхъестественного?

МОТЫГИН.  Да, мало ли случается? И при чём тут все ваши страхи-то, Глеб? Нет, не понимаю.

СВЯТОБОГОВ.  А при том, что Антонин, этот наш мальчик, исколол Дим Димыча в кровь и едва-едва не захлебнул его до смерти. Спасибо, что Озрик и Горацио еле оттащили этого ополоумевшего Гамлета.

 

 Кнатеев и Мотыгин стоят, замерев с вытаращенными глазами.

 

ЧЕВОКИН.  Нет, всё-таки роли такие, как Гамлет, надо доверять сдержанным и вполне сформированным профессионалам. А молодёжь… да, она – и талантлива, и гениальна и ещё можете выхвалить её на вагон, но никакой игровой дисциплины, никакой ответственности на сцене.

КНАТЕЕВ.  Подожди, так что же там дальше-то было?

СВЯТОБОГОВ.  А что дальше, – пришлось незаметно впотьмах на плунжере Дим Димыча подтянуть за кулисы, чтобы срочно перевязать и удержать в нём хоть какие-то силы чувств.

ЧЕВОКИН.  А Дим Димыч шипит: “Спектакль продолжать!

СВЯТОБОГОВ.  Да. И как на зло, Тамразяна – ну нигде!

ЧЕВОКИН.  Да. Это потом уж мы узнали, что он за что-то там наказан. А за что, никто ничего не объясняет. Говорят, что Сева Махотиков препровождал его в медпункт.

СВЯТОБОГОВ.  С нынешней чумной молодёжью на сцене никакого соблюдения классических устоев. Говорил я, говорил…

ЧЕВОКИН.  Да совсем невозможно спокойно играть.

СВЯТОБОГОВ.  Да. Я вот лично совсем не трепещу перед Шекспиром этим, как некоторые прямо готовы и днём и ночью превозносить его имя. Но ведь, правда, господа, коль уж взялись за Шекспира мы, так надобно и кое-какие соответствия в приличиях держать.

ЧЕВОКИН.  Конечно. Правильно, Глеб, правильно.

СВЯТОБОГОВ.  Да и, кстати-то сказать, на общем театральном фоне – что мы вытворяем с Шекспиром на сценических площадках? Кромсаем, как придётся; коверкаем, как вздумается; балуемся само выпячиванием. Видите ли, режиссёру так зиждется; ему, видите ли, так жижжется, ах-ах! А что выходит из всех этих режиссёрских настроений, нагромождений и бредней-перебредней? – Да всегда лишь жалкая карикатурность на Шекспира. Примеров не счесть, вы их и сами знаете: их – гигантская лава! И что говорить, если вон только что у нас какой пример-то налицо!

МОТЫГИН.  Опять ты начал зудеть. Как же, я смотрю, тебе легко всё хаять, хаять, хаять! А знаешь, почему? Ты, Глеб, человек такой: тебе всегда и всё не нравится. Тебя хоть в Ла Скала, хоть на Бродвей, да хоть и в райские кущи, – ты и там всё охаишь.

СВЯТОБОГОВ.  Насчёт кущей райских – не знаю. А вот насчёт всего остального и хаять ничего не надо. А знаешь почему? Знаешь? Я скажу тебе – почему, и скажу так: да я и вообще думаю, что нет ничего продажнее и ничтожнее артистического мира.

МОТЫГИН.  Ошибаешься. Есть.

СВЯТОБОГОВ.  Что?

МОТЫГИН.  Остальной мир.

СВЯТОБОГОВ.  (Было, открыв рот.) Я с тобой, Толя, препираться не хочу, ладно. Но всё же кое в чём надо бы сдержанность некую соблюдать, и кое-какие запреты не помешали бы.

ЧЕВОКИН.  Конечно. Правильно, Глеб, правильно.

СВЯТОБОГОВ.  И наказания ввести, если кто станет их игнорировать.

КНАТЕЕВ.  Это какие же наказания?

 

 Входят гримёры и костюмеры и начинают собирать костюмы и разные свои принадлежности.

 

СВЯТОБОГОВ.  Способ известный – пороть!

КНАТЕЕВ.  Кого же, я извиняюсь, пороть?

СВЯТОБОГОВ.  Так я же говорил ранее и сейчас говорю: того, кто ставит спектакль, и тех, кто разрешает и утверждает его.

КНАТЕЕВ.  (Подмигнув Мотыгину.) То есть, как я понимаю, режиссёров и директоров театров с художественными советами?

СВЯТОБОГОВ.  Их-то в самую первую очередь!

 

 Мотыгин, Кнатеев и Чевокин смеются и аплодируют, восклицая: “Браво!.. Ах, здорово!.. Вот бы дожить до этих времён!..

 

КНАТЕЕВ.  А актёров тоже пороть?

СВЯТОБОГОВ.  Ярых – подчёркиваю, ярых! – пособников всех авантюрных и безнравственных постановок обязательно нужно пороть. А то многие стали много чересчур о себе понимать. А так всыпал ему ремня или плетей – и спесь вся его в том, чтобы чего-то там нагромождать лишнего на сцене иль подручничать кому-то в этом, враз улетучится за милую душу.

ЧЕВОКИН.  (Сквозь смех.) Ой, Глеб, если бы так всё просто было.

СВЯТОБОГОВ.  А проще некуда. И результаты не заставили бы себя долго ждать.

МОТЫГИН.  (Вытирая слёзы от смеха.) Наверняка, наверняка…

КНАТЕЕВ.  (Также вытирая слёзы от смеха.) Бесспорно, бесспорно…

СВЯТОБОГОВ.  Да-да, господа, порка во все века была самым наиэффективнейшим способом для вправления расшалившихся мозгов.

 

 Костюмеры и гримёры, опасливо озираясь, уходят.

 

МОТЫГИН.  А женщин ты тоже предлагаешь пороть?

СВЯТОБОГОВ.  А женщины сами встроятся. В театре вся самая натуральная и нравственная грязь заводится от мужиков с нездоровой фантазией. (Вокруг опять все смеются.)

 

СЦЕНА 24.

 Входит Ершов, и всё разом смолкает.

 

ЕРШОВ.  Что ж, дорогие мои, мы с вами нашего Дим Димыча не подвели: он всех нас благодарит.

 

 Всеобщее радостное оживление.

 

ЧЕВОКИН.  Эдуард Михайлович, скажите, как он себя чувствует?

ЕРШОВ.  Слава тебе господи, Дим Димыч вовремя догадался надеть бронежилет, а то бы… остались бы мы с вами без нашего заботливого предводителя.

КНАТЕЕВ.  Вот это да! – на сцене в бронежилете!

СВЯТОБОГОВ.  Вот она какая – самая настоящая мудрость жизни!

МОТЫГИН.  И какая предусмотрительность; и какой достойный пример всем неосторожным и доверчивым дуракам!

ЧЕВОКИН.  Конечно! И каких только чудес сцена не преподносит?

СВЯТОБОГОВ.  (К Ершову, сосредоточенно.) Да что же это, Антонин-то?

МОТЫГИН.  Да, что это его так разобрало?

ЕРШОВ.  Дим Димыч только что сказал мне, что совсем не сердится на него, а напротив – он очень доволен его игрой.

СВЯТОБОГОВ.  (Растерянно всех оглядывая.) А что, по сути-то дела, да: органично, самоотверженно, и что важно – с подъёмом и впечатляюще.

ЧЕВОКИН.  И жизненно. И главное – реалистично.

ЕРШОВ.  Сейчас Дим Димыча приводят в порядок, и он скоро отправляется с гостями на праздничный банкет.

СВЯТОБОГОВ.  А нам бы как его поздравить?

ЕРШОВ.  Это успеется. (И сделав многозначительный взгляд.) А теперь вот что ещё: поскольку все мы вполне справились со своими ролями, труднейшими ролями, да-да! И прошу внимания, господа. – Дим Димыч готов нам с вами ещё прибавить к обещанной премии.

 

 Все кричат: “Ура-а!..” “Бра-аааво!..” Каждый обнимает друг друга.

 

СВЯТОБОГОВ.  Друзья, предлагаю отметить такую свежую наипреприятнейшую новость! (Подбегает к своей сумке и достаёт оттуда бутылку водки.) Во!!!

 

 Все опять кричат: “Ура-а!.. Бра-аааво!.. Молодчина, Глеб!..

 

ЕРШОВ.  Умницы вы мои!

СВЯТОБОГОВ.  Я как знал, я как чувствовал. Специально приберёг!

МОТЫГИН.  (Обнимая, расцеловывает Святобогова.) И как она пригодилась, подруженька; в самый нужный момент!

КНАТЕЕВ.  Вот она, господа, долгожданная счастливая кульминация!

ЧЕВОКИН.  Всепрощающая и всех примиряющая!

 

 Под всеобщее ликование протягиваются стаканы, и Мотыгин наливает каждому водки. Святобогов раздаёт конфеты на закуску.

 

ЕРШОВ.  Ну, золотые мои! (Все поднимают стаканы.)

СВЯТОБОГОВ.  Эдуард Михайлович, скажите что-нибудь для вопрошающей души, для её приободрения, ведь не хлебом и вином едиными жити, что проповедуется из давних времён.

ЧЕВОКИН.  Да. Нам бы, всё претерпев, духом теперь осилиться.

ЕРШОВ.  Ой, вы мои братушки сердечные, ой, не благодарны мы к своему нынешнему пристанищу; ой, не благодарны. А ведь подумайте, нам-то так повезло успеть заскочить на подножку поезда удачи. Так что давайте помнить и ни на мгновение не забывать – чьей трогательной заботой мы с вами живём здесь; и живём как настоящие люди!

КНАТЕЕВ.  Господа, давайте выпьем за здоровье нашего Дим Димыча!

МОТЫГИН.  За здоровье!

ЧЕВОКИН.  За нашего!

СВЯТОБОГОВ.  За дорогого Дим Димыча – ура-ааа!

 

 Все кричат: “Ура-ааа!..”; а с тем – выпивают и закусывают.

 

ЕРШОВ.  Итак… Дим Димыч за наш значительный и столь ответственный вклад в успешно прошедший спектакль готов всем нам повысить премии. Но вы, господа, должны понимать: Дим Димыч, как бы поточнее сказать, несколько пострадал.

 

 Жующие и шмыгающие рты замирают. Все, насторожившись, неотрывно смотрят на Ершова.

 

СВЯТОБОГОВ.  Несколько? Да что вы такое говорите-то? – “несколько”. Да он же чуть с жизнью не расстался! Здесь надо уголовный вопрос поднимать, и это как минимум! (Слышатся поддакивания.)

ЧЕВОКИН.  И что, Эдуард Михайлович, неужели такой факт безобразнейшего разбоя останется без самого строгого принятия мер?

ЕРШОВ.  Правильно, родные вы мои! Вот и Дим Димыч считает, что виновный должен понести наказание. (Все радостно оживляются.)

СВЯТОБОГОВ.  Так давно пора! А то как-то уж заигрался этот мальчишка. Вот всыпать ему – сразу образумится; и уверяю вас, господа, подействует, ох, как подействует! И видано ли такое? Брюкина Дмитрия Алексеевича тогда ни за что, без какой-либо причины, до крови измахал, а сегодня-то и вовсе самого Дим Димыча чуть не убил.

КНАТЕЕВ.  Действительно, сколько ж можно? Да он – просто ненормальный какой-то.

МОТЫГИН.  И для профилактики воспитательной не помешает. Так ведь, Эдуард Михайлович?

ЕРШОВ.  (Нахмурившись.) Нет. Нет, не так, Толя. Вы все, наверное, забыли, что Антонин для Дим Димыча – это больше, чем всё вокруг взятое. И я вообще удивляюсь: где ваша прозорливость, житейское чутьё? И где ваша профессиональная проницательность?

ЧЕВОКИН.  (Слегка подкашлянув.) Да уж, тут всё не без сложностей…

КНАТЕЕВ.  Так-то оно так.

МОТЫГИН.  Это понятно, да-а.

ЧЕВОКИН.  Нет, товарищи, что бы мы здесь не говорили, а мальчик один не мог на такое деяние решиться.

КНАТЕЕВ.  Верно-верно, тут кто-то орудовал за его спиной.

СВЯТОБОГОВ.  Секундочку, господа, одну секундочку. Вот что: а я догадываюсь, чьё здесь влияние. Что, а до вас не доходит, нет?

КНАТЕЕВ.  Она! Следовательша!

МОТЫГИН.  А вы знаете, похоже. Заморочила она ему голову какой-нибудь ерундой, вот он и сошёл с рельс, а?

 

 Все, как в один голос, будто взорвавшись: “Точно!.. Она!.. Всё – она!.. Она!.. Только она!..

 Видно, что старые люди охмелели.

 

ЧЕВОКИН.  Ладно! Хотите, Эдуард Михайлович, я сейчас же пойду и прямо так ей и скажу, что, дескать, Олечка, так или иначе, но с вашим появлением – сюда как будто проклятие наложилось на наше артистическое племя. А, Эдуард Михайлович?

СВЯТОБОГОВ.  Проклятие; как есть проклятие!

КНАТЕЕВ.  Из-за неё, однозначно!

СВЯТОБОГОВ.  Ведь жили мы себе тут на этюдах без всяких сотрясений и напряжений.

МОТЫГИН.  Вот чёрт, но мальчишку… мальчишку-то зачем ей понадобилось совращать? То есть я хотел сказать…

КНАТЕЕВ.  Постойте-постойте! А что, господа, может и соврати-ила; тут вопрос, знаете ли, очень уж ой-ой-ой какой…

 

 Все, словно заговорщики, переглядываются между собой. Но вскоре их взгляды вопрошающе останавливаются на Ершове.

 

ЕРШОВ.  Опять все ваши мысли направлены мимо должной оценки положения вещей. Вы что, забыли, кто такая Лакедемонская? Не советовал бы вам избирать её в качестве объекта для пустопорожних разглагольствований.

СВЯТОБОГОВ.  Боже мой, Эдуард Михайлович, я совсем уже ничего не понимаю. Мы, что ли, виноваты в том, что этот мальчишка с такой кровожадностью налетел на Дим Димыча?

ЕРШОВ.  Вот! Мы!!! Именно мы с вами и виноваты!

 

 Все, поначалу опешив, но тут же словно окрысившись:“Мы-ыыы?.. Вот-те ра-аааз!.. Это почему же мы-то?..

 

ЕРШОВ.  А потому что мы не уследили, не упредили, не сумели предвидеть нечто чрезвычайное; потому что мы с вами – люди с пребольшим опытом жизни, знающие в доскональности и всю специфику, и всю технику актёрского мастерства; и при этом все возможные психологические – и если хотите, психические! – отклонения, свойственные человеку, сопричастному к сцене. Мы оплошали, мы! А всё потому, что слишком много уделяли времени самим себе в ущерб общему состоянию и ходу спектакля.

МОТЫГИН.  Знаете что, Эдуард Михайлович, это режиссёр-постановщик должен этим заниматься, а мне лично, извините, было некогда – у меня есть моя собственная функция.

СВЯТОБОГОВ.  Да-да, наше дело, касательно механизма спектакля, шестерёночное: у кого больше нагрузки, у кого поменьше. Так что, Эдуард Михайлович, давайте не надо.

МОТЫГИН.  И моя главная задача, чтобы моё и только моё не дало сбоя! Так что – да, давайте не надо.

КНАТЕЕВ.  Всё верно, Толя. Раз не уследил режиссёр, его и надо наказывать.

ЧЕВОКИН.  Коне-ечно!

СВЯТОБОГОВ.  Да за такие недосмотры и попущения на сцене, вы знаете, господа, как следует наказывать? Вот раньше это называлось просто – к стенке!

ЧЕВОКИН.  Все были люди как люди, а он, этот Чинский – надо бы его, надо бы его…

СВЯТОБОГОВ.  Да он только всем нам мешал; как будто бы нарочно хотел сорвать спектакль. Вы это, Эдуард Михайлович, передайте, кстати-то, Дим Димычу.

КНАТЕЕВ.  Действительно, господа, да он – просто ненормальный какой-то.

МОТЫГИН.  И представить страшно, какая кара всех нас ждала бы, если бы мы из-за него провалили спектакль. А как он порывался с чёрными умыслами на сцену!

КНАТЕЕВ.  Это – сущая правда; поверьте, мы его еле удержали.

СВЯТОБОГОВ.  Ну вот! И коли нас-то обвинять, уважаемый Эдуард Михайлович, то так мы с вами знаете, куда можем скатиться?

ЕРШОВ.  Куда?

СВЯТОБОГОВ.  А туда, где справедливость и тенью своей не показывалась.

 

 Все – к Ершову: “Верно!.. Только он виноват!.. Чинский этот! – кто ж ещё?.. Факт налицо!..

 

СВЯТОБОГОВ.  И хватит покрывать этих деморализованных выскочек и всяких отъявленных нарушителей творческой дисциплины! Я же правильно выражаюсь, коллеги?

 

 Все, оскалившись, обступают Ершова: “Надоело!.. Не будем покрывать больше!.. Наказать, как следует, этого злостного хулигана!.. И пусть Дим Димыч узнает, из-за кого он на самом деле пострадал!..

 

ЕРШОВ.  Всё-всё, дорогие мои. Значит, отдаём для наказания Чинского?

 

 В ответ все переходят на крик: “А кого же ещё?.. Виноват – отвечай за содеянное!.. Он – постановщик, ему и ответ держать по всей строгости!..

 

ЕРШОВ.  (Достав бумагу и ручку, что-то пишет.) Тише, тише, – вот изба шумовая; давайте уважать друг друга. (И вдруг улыбнувшись.) Что, успокоились? Так, и каким же будет наш вердикт? Для верности проголосуем: кто за то, чтобы режиссёра-постановщика Чинского, как оказалось, неуправляемого дебошира, подвергнуть наказанию?

ЧЕВОКИН.  Строгому наказанию!

СВЯТОБОГОВ.  Нет, – строжайшему!

ЕРШОВ.  (Одобрительно кивнув.) Да, хорошо, – “строжайшему наказанию” за то, что он не обеспечил организационный творческий порядок во время спектакля, что повлекло за собою несчастный случай из-за неаккуратного обращения с холодным оружием. Да, запишем так. Кто за это? (Все поднимают руки.) Единогласно, господа! (Все аплодируют и одобрительно посматривают друг на друга.) Прошу каждого подойти и расписаться. (И бумага всеми подписывается.)

ЕРШОВ.  (Встаёт из-за стола, и подхватив бумагу с подписями.) Что ж, всех благодарю. Всё, побегу к Дим Димычу и объявлю ему наше общее мнение.

МОТЫГИН.  А какое, собственно, наказание ждёт Чинского?

ЕРШОВ.  А оно его уже не ждёт.

МОТЫГИН.  Не ждёт?

КНАТЕЕВ.  Как так?

СВЯТОБОГОВ.  Почему?

ЕРШОВ.  А его уже высекли.

 

 Все – было, мгновенно замолчав, но тут же зашумев: “Уже высекли? А чего ж мы тут?.. Зачем же мы голосовали-то тогда?..

 

ЕРШОВ.  Успокойтесь. Объясняю: Дим Димыч попросил меня передать вам его решение о прибавке к нашим премиям и заодно спросить наше общее мнение о виновности в случившемся происшествии. Не пойму, что ж тут такого? Теперь я иду с хорошей новостью и для Дим Димыча, поскольку в очередной раз подтвердилось то, что мы все и Дим Димыч совпадаем в мировоззрениях своих и смотрим в одну и ту же сторону, выражая тем самым крепкое обоюдное согласие. Не так ли? (Все согласно кивают.) Ну вот. А согласие, господа, это – полезное и великое дело! (Уходит.)

 

СЦЕНА 25.

СВЯТОБОГОВ.  Эх-ма! Есть-таки ж справедливость на свете!

МОТЫГИН.  (Понурив голову.) Да, есть… Сева сеет, Вера верит…

СВЯТОБОГОВ.  Ах, вот если бы взять под кнут всю мировую культуру!

КНАТЕЕВ.  И что ж это даст, если…

СВЯТОБОГОВ.  Без каких-либо “если”! Эх, вот тогда бы всё пошло без всяких там вульгарных изломов к истинному человеческому…

КНАТЕЕВ.  Бескультурью?

СВЯТОБОГОВ.  Тьфу, ты! Ему о просвещённом перерождении людей толкуют, а он всё со своим невежеством никак расстаться не может.

МОТЫГИН.  Маша машет, Паша пашет…

ЧЕВОКИН.  (Уткнувшись в газету.) Вот, товарищи, ну-ка? Мм, учёный, открывший теорию чисел, кто?

КНАТЕЕВ.  Сколько букв?

ЧЕВОКИН.  Пять. Первая – “г”, если тут по горизонтали у нас – “магнетизм”. Карандаша ни у кого нет под рукой?

КНАТЕЕВ.  Гаусс.

ЧЕВОКИН.  Та-ааак… В точку! Браво, Кнатеев! Та-ааак… И что теперь у нас здесь вышло? А вот по вертикали-то у нас получается…

СВЯТОБОГОВ.  Хм, какой же ерундистикой вы свои головы забиваете.

КНАТЕЕВ.  Ну, что там по вертикали?

ЧЕВОКИН.  Та-ааак… Безнравственный поступок. Восемь букв; первая – “п”, предпоследняя – “т”.

МОТЫГИН.  Подлость. (Протягивает карандаш Чевокину.) На, и запиши, а то потом как бы не забыть.

ЧЕВОКИН.  (Схватив карандаш, и вписывая.) Ага, как раз всё у нас здесь сходится на этой самой “подлости”.

МОТЫГИН.  Омерзительное слово.

КНАТЕЕВ.  Да, ты прав, Толя.

СВЯТОБОГОВ.  Не понимаю, что в нём такого омерзительного вы нашли? Слово – оно и есть слово. Ну-ну-ну! А чего это мы расквасились, а? (И привлекая общее внимание к бутылке с водкой.) Добьём, а? Как?

КНАТЕЕВ.  Да, давайте, господа хорошие, выпьем.

ЧЕВОКИН.  Коне-ечно! (Откладывает газету в сторону.)

СВЯТОБОГОВ.  Но выпить-то выпьем, а на заедочку ничего больше нету. Так что, смотрите, горько и жестоко будет.

МОТЫГИН.  (Мрачно наблюдая, как Святобогов старательно делит в стаканы водку.) Оно и лучше. Что ж, без водки русскому актёру – что птице быть без полёта.

КНАТЕЕВ.  Это точно, брат. Все мы, братцы, русские актёры.

СВЯТОБОГОВ.  (Засмеявшись.) Актёры-то русские, но люди советские.

ЧЕВОКИН.  Эх, так за что же выпьем, товарищи?

СВЯТОБОГОВ.  А знаете, под какой тост пьют на родине моей, на рязанщине? – “Быть добру!” (Все берут стаканы.)

МОТЫГИН.  Так что, быть добру?

КНАТЕЕВ.  А куда ж ему деваться-то?

СВЯТОБОГОВ.  Во веки веков оно!

ЧЕВОКИН.  Коне-ечно!

МОТЫГИН.  Так быть добру!

 

 Все поднимают стаканы и выпивают, после чего мимика каждого из них совершенно не щадит ни одного их лица, чтобы назвать его хоть в малой степени пристойным.

 

СЦЕНА 26.

 Постучав, входит охранник.

 

ОХРАННИК.  Простите, мне велено передать… Э-э, в большом столовом зале организован небольшой праздничный фуршет для участников спектакля. Меркурий Павлович просит всех вас от имени Дим Димыча обязательно присутствовать, и прибыть как можно скорее.

СВЯТОБОГОВ.  (Стараясь принять более-менее выровненное выражение лица.) О, да-да, сейчас прибудем.

 

 Охранник уходит.

 

КНАТЕЕВ.  (Бодро выдохнув.) Мда-а… Хороша “смирновочка”!

ЧЕВОКИН.  Ага, во мне аж все рёбрышки заиграли.

МОТЫГИН.  Да. То, что надо! Потомки, значит, рецептуру не утеряли.

СВЯТОБОГОВ.  (Облизывая губы и кивнув взглядом на дверь.) Хм, видали? А всё же соблюдается к актёру уважение!

КНАТЕЕВ.  И почитание, что ни говори.

ЧЕВОКИН.  (Сильно охмелев.) Коне-ееечно!

КНАТЕЕВ.  Ох, если бы нам ещё и бессмертия.

МОТЫГИН.  Нет уж, пусть этим гении мучаются.

СВЯТОБОГОВ.  (Суетливо оправляя на себе одежду.) Да нет никакого бессмертия и никаких гениев. Чепуха зловредная всё это; напридумали всё это люди от скуки жизни.

ЧЕВОКИН.  Коне-ееечно!

КНАТЕЕВ. С бессмертием – ладно, но с гениями – у тебя, Глеб, явный перебор.

СВЯТОБОГОВ.  Ничего не перебор, – придумки всё.

КНАТЕЕВ.  Ну, пусть так, так. Но вот вопрос: а не по гениям ли весь окружающий мир человечеством познаётся?

СВЯТОБОГОВ.  (Похлопывая Кнатеева по плечу.) Милый мой, мир познаётся не по гениям, а по бактериям.

ЧЕВОКИН.  Коне-ееечно. По нам, по нам познаётся мир.

КНАТЕЕВ.  Но благодаря гениям.

СВЯТОБОГОВ.  (Обняв Кнатеева.) Ах ты, чёртушка! (Оба смеются.)

МОТЫГИН.  (Не оставляя своей мрачности.) Всё! Отыграли мы Шекспиром свою лебединую песню, и как будто на миг свидание с молодостью произошло. (И, было, заунывно затянув.) “Я плачу, я стражду, не выплакать горя слезами…

СВЯТОБОГОВ.  Да не наводи ты на душу грусть жалобную.

КНАТЕЕВ.  Толечка, и вправду, ни к чему тоску-то нагонять. Слушайте, друзья!

Апостолами правды

Обходим мы страну

И славим добродетель,

Тебя, тебя одну!

Высокую задачу

Мы на себя берём.

Так будем же гордиться

Актёрским ремеслом!

 

 Святобогов, Кнатеев и еле держащийся на ногах Чевокин, пообнявшись и встав в полукруг, – разом в один голос: “Так будем же гордиться актёрским ремеслом!..

 Все трое смеются.

 

КНАТЕЕВ.  (Продолжает.)

Но если слово правды

Даря тебе, народ,

Мы сами поступаем

Совсем наоборот, –

Тогда мы не актёры;

Провал нам поделом,

И нечего гордиться

Актёрским ремеслом!

 

МОТЫГИН.  (Отрешённо.) И нечего нам недостойным гордиться актёрским ремеслом.

КНАТЕЕВ.  (Глянув на Святобогова и разведя руками; и к Мотыгину.)

Ты поднимайся лучше. Поспешить нам надо бы,

И нынче мы другие песни будем вспоминать,

Где – радость жизни, а не жалобы.

По-доброму взгляни с веселием на свет:

Все мы – друзья, и с нами – Бог, и с нами – Русь!

Поддайся, брат, умиротворению такому.

Ну, Толя?

 МОТЫГИН.  (Встаёт с места.) Поддаюсь.

 

 Все смеются.

 

СЦЕНА 27.

 Входит Махотиков.

 

КНАТЕЕВ.  Ты, брат, наверное, весь земной шар обошёл.

СВЯТОБОГОВ.  Сева, что там случилось с Тамразяном?

МОТЫГИН.  Давай, рассказывай.

МАХОТИКОВ.  Нечего рассказывать. Одно знаю: Дим Димыч очень зол на него. А вот Геннадия Марковича только что отправили на машине в городскую больницу.

КНАТЕЕВ.  Да ты что?

МОТЫГИН.  Неужели так сложно у него?

МАХОТИКОВ.  (Многозначительно помолчав.) Сказали, да. (И вдруг улыбнувшись.) Но есть и хорошая новость. С ним уехала Лакедемонская. И все вещи свои забрала – я самолично видел.

 

 И будто задрожали стены, и будто качнулся пол от неистовых криков всеобщего ликования. А с тем все бросаются жарко обнимать и Махотикова, и друг друга.

 

СВЯТОБОГОВ.  (Приплясывая.) Избавились, избавились!

МОТЫГИН.  Слава тебе господи, отмучились!

КНАТЕЕВ.  Настал-таки и на нашей улице праздник!

МАХОТИКОВ.  А я вот всё думаю – может, она ведьмой была?

ЧЕВОКИН.  (Буквально повиснув на Кнатееве.) Коне-ееечно!

СВЯТОБОГОВ.  Ах, господа, не опоздать бы теперь и на фуршетик.

КНАТЕЕВ.  Глебушка? а, Глебушка? Дай водочки и хлебушка.

ЧЕВОКИН.  А мне бы лучше водочки.

СВЯТОБОГОВ.  (Щёлкнув Чевокина по носу.) Вот-вот-вот, я и говорю: как бы там без нас не начали, ведь молодёжь-то эта по части застолий очень уж хваткая и проворная вне всякой меры.

КНАТЕЕВ.  Они-то хватки и проворны, а мы – всё равно хватче и проворнее!

МОТЫГИН.  Они – стремглавые, а мы ещё стремглавее!

ЧЕВОКИН.  Коне-ееечно!..

 

 Они уходят, и медленно стихают их голоса с разрозненными выкриками и взрывами хохота.

 

 

конец

 

 

ã 2007 «Рыцари подмостков», PODKOLZINLAND

podkolzinland.ucoz.ru